Пулеметчик Федя (СИ) - Смолин Павел - Страница 33
- Предыдущая
- 33/57
- Следующая
Словарный запас расчёта на немецком направлении составлял, как известно, два слова, и оба достались нам в наследство. «Was ist das» к ситуации не подходило — это у нас спрашивать было нечего. Оставалось второе.
— Schweine, — сказал я в трубку.
И сказал не своим голосом. Голос вышел сам — зыковский, «майорский», с моноклем и оттопыренной губой, тот самый, от которого когда-то, у немецкой школы-штаба, лежала вся рота. Я услышал его со стороны и на секунду сам обмер.
На том конце обмерли на дольше. Потом набрали воздуху — и понеслось. Немец говорил долго, громко, со сложными периодами; он выходил на верхние ноты и возвращался, он приводил, судя по интонации, доводы, он ссылался, кажется, на инстанции. Расчёт сидел вокруг аппарата в полной тишине, боясь дышать, и только Клюев в конце тирады уважительно определил:
— Не согласен, видать.
— Основательно не согласен, — подтвердил я и повесил трубку.
Аппарат тут же зазвонил снова. Мы не ответили: пусть остаётся за ним последнее слово, нам не жалко, у нас зато первое было.
— Это кто был-то? — спросил Клюев шёпотом.
— Абонент, — сказал я, укладываясь. — Запиши в опись, Калужский: линия «ручей», одна штука, на связи противник. Числить как… принадлежность для изучения настроений.
Калужский, судя по скрипу карандаша в темноте, записал.
Я лежал и слушал, как за стеной ровно дышит Машка, как под окном хрустит снегом гусь, обходящий пост, и думал про двоих немцев, с которыми у меня теперь были отношения: один расписался на прикладе и уехал, второй поселился в проводе и не согласен.
Ничего. Война длинная, провод целый.
Поговорим ещё — с обоими.
Глава 18
Когда тебя вызывают в штаб полка — именно в полк, через голову батальона, посыльным с бумажкой, — то по дороге успеваешь вспомнить всё.
Я и вспоминал, все семь километров на попутных санях. Телефонная сеть — раз: старшина связи мог не простить капитуляции и написать куда следует. Гусь на довольствии — два: вдруг ветеринарная служба проснулась. Овёс, розданный деревне, — три: формулировочка в том акте была смелая. Ночной выход за языком силами пулемётного расчёта — четыре, и это уже не формулировочка, это самодеятельность в чистом виде. К штабу я подъезжал человеком, готовым отвечать по четырём статьям и торговаться по трём из них.
В штабе меня прогнали через двух писарей, велели ждать, потом велели не ждать, а заходить, и за столом сидел незнакомый майор с усталыми глазами, а перед майором лежала папка.
— Довнар Фёдор Антонович?
— Так точно.
— Ефрейтор?
— Так точно.
Майор посмотрел в папку, потом на меня, потом снова в папку, как будто сверял приметы.
— Скажи мне, ефрейтор, где ты был десятого июля прошлого года?
К этому вопросу я не готовился. По моей арифметике выходило, что десятого июля я был на мосту через Березину, но признаваться в этом сходу не хотелось: мало ли что там за это время выяснилось про тот мост.
— На переправе, товарищ майор. Через Березину. При зенитной установке.
— При зенитной установке, — повторил майор с непонятным выражением и вытащил из папки лист.
Лист был не нашего образца, пожелтевший, мятый-перемятый, подклеенный по сгибу полоской:
— Читай.
Я стал читать. Читал я быстро, привычка, но тут скорость пропала на второй строке.
Это был наградной. На меня. Написанный в июле сорок первого года рукой капитана Хижняка — я узнал руку по нажиму, он и говорил с таким же нажимом, — о том, что красноармеец Довнар Ф. А., оказавшийся у переправы, при налёте авиации противника заменил выбывший расчёт счетверённой зенитной установки, огнём повредил один самолёт и сорвал прицельное бомбометание по мосту, чем обеспечил… дальше шло положенное.
А ниже и сбоку, по полям, жила история этой бумаги. Печать одной части — и штамп «убыла». Печать второй. Отметка чернилами: «адресат в списках не значится». Ещё штамп. Карандашом, наискось: «проверить по спискам 388 сп» — и рядом чья-то короткая резолюция, что списки уточняются. Потом — разборчиво, недавним почерком: «установлен».
Семь месяцев эта бумага меня искала. Через Могилёв, который горел, через Днепр, через Ельню, через госпиталь, через запасной полк — по частям, которых уже нет, по спискам, которые никто не вёл, потому что было не до списков. Люди из тех списков за это время успевали пропасть без вести, найтись, снова пропасть. А она шла. Её пересылали, подклеивали, ставили штампы — в окружении, в наступлении, при керосиновой лампе.
— Живучая, — сказал я, потому что что-то сказать было надо.
— Бумага — она живучей людей, — согласился майор без улыбки. — Капитана Хижняка, который писал, с октября нет. А написанное — вот, дошло. Приказ по дивизии подписан. Медаль «За отвагу». Вручение завтра, при построении батальона, приедет замкомполка. Всё, ефрейтор. Вопросы?
— Один, товарищ майор. Там при установке раненый был, зенитчик, фамилия Лапшин. Он меня к бою и вёл, я без него ни одного ствола бы не навёл. По нему ничего… не проходило?
Майор посмотрел на меня внимательно.
— По нему — не ко мне. Но за вопрос — хвалю. Не все спрашивают.
Обратно я ехал в смешанных чувствах.
Не то чтобы я не был рад. Медаль «За отвагу» — это медаль без дураков: её за красивые глаза не дают и штабным на юбилей не носят. Но всю дорога у меня из головы не шёл тот июль: горячие ручки наводки, Лапшин, шепчущий в ухо «правые по горизонту, левые по высоте», лопающееся небо — и то, что из всех, кто был тогда у той установки, подтвердить это дело сегодня некому. Расчёт — погиб до меня. Хижняк БВП — с октября. Лапшин — неизвестно.
Награда пришла, а свидетели вышли. И получалось, что медаль эту мне вручает, считай, лично бумага — последняя, кто всё помнил.
В расчёте новость произвела действие разное. Клюев смотрел на меня так, как будто мне уже поставили памятник и он прикидывает, с какой стороны обходить. Калужский немедленно спросил, вносить ли медаль в опись («не вноси, она именная, с описью не дружит»). Гринюк сказал «ну» — в его словаре это было развёрнутое поздравление. А Шилов задумался, и задумчивость его мне не понравилась ещё до того, как он открыл рот.
— Кавалер, — произнёс он, пробуя слово на язык. — Кавалер правительственной награды. Это же теперь при знакомстве говорить положено. Для солидности расчёта.
— Отставить «кавалера».
— Почему это?
— Потому что ты на этом не остановишься. Я тебя знаю. Через месяц ты будешь час меня представлять, и половина будет неправда.
— Почему неправда? — оскорбился Шилов. — Преувеличение. Это разные статьи.
Отдельной строкой прошёл Пилипчук. Он пришёл вечером, попросил — именно попросил, голосом, каким не просят, а причащаются, — показать наградной лист, надел на нос очки, которых я у него раньше не видел, и долго, по штампу, читал путь бумаги. Дочитав, снял очки и сказал с чувством:
— Вот. Вот как надо документы вести. Война, окружение, части нет, людей нет — а документ идёт. Потому что каждый на своём месте штамп поставил и дальше передал. Я бы этот лист, — он поискал слово, — в рамку. И молодых водить показывать.
— Он мне самому нужен, — сказал я. — Но мысль твоя, Пилипчук, государственная. Запиши её куда-нибудь. Штампом.
Построение назначили на десять, за ригой, где закрыто от ветра.
Батальон стоял спокойно, снег был утоптан с вечера, и замкомполка — немолодой подполковник с палочкой, из тех, кто на палочку не опирается, а носит её как продолжение руки, — прошёл вдоль строя, поздоровался, получил в ответ положенный рык и стал читать приказ.
Читал он хорошо, громко, с расстановкой, и я, стоя перед строем, слушал про красноармейца Довнара, который «заменил выбывший расчёт», как про постороннего человека. Посторонний человек был молодец. Я даже немного понадеялся, что ему дадут медаль.
Потом было «за отвагу», и холодная сталь в ладонь, и рукопожатие — крепкое, сухое, — и «Служу Советскому Союзу», которое вылетело само, строевым порядком, без участия головы.
- Предыдущая
- 33/57
- Следующая
