Пулеметчик Федя (СИ) - Смолин Павел - Страница 20
- Предыдущая
- 20/57
- Следующая
Ремез сани заметил на второй день.
— Довнар. Это что?
— Огневая точка на полозьях, товарищ старший лейтенант.
— Такой нет в табеле.
— В табеле есть волокуша для пулемёта. Считайте, что волокуша выросла.
Он обошёл сани кругом, потрогал брус, посмотрел на гнёзда под колёса. Записал что-то в книжечку и ушёл, не запретив, — а это у него означало высшую степень одобрения.
Баранчук при Машке состоял молча. Кормил, чистил, поправлял сбрую — и три дня не называл её никак, только «но» и «стой». На четвёртый день я услышал из-за саней:
— Машка. Ногу дай.
И всё, дальше пошло.
В рейд нас взяли в середине ноября — кавалеристам на одну ночь понадобился пулемёт, который стреляет с саней.
Шли в темноте, по лесным дорогам, гуськом: эскадрон, наши сани, ещё сани с боеприпасом. Немецкий тыл оказался похож на наш — деревни, дороги, часовые, которые мёрзнут, — только указатели жёлтые и не туда.
Работа была на развилке: эскадрон брал деревню с гарнизоном, мы с санями стояли на дороге и не пускали помощь. Помощь пришла через полчаса — два грузовика с пехотой из соседнего гарнизона, с фарами, наглые, как дома.
Первый грузовик я остановил по радиатору, с двухсот метров. Второй стал разворачиваться, и по нему я работал вдоль борта, пока он не съехал в кювет. Кто выскочил — ушёл в лес, за ними не гонялись: не наша задача.
Машка при стрельбе стояла. Уши положила, но стояла — Баранчук держал её не за узду, а за шею, обняв, и что-то говорил в ухо всю очередь.
В деревне тем временем догорал гарнизон. Оттуда эскадрон вывел пленного связиста с катушкой и вынес штабной ящик, а из крайней избы вышла старуха и стала совать кавалеристам варёную картошку — горячую, в подоле. Кавалеристы брали по одной, как причастие.
Мальчишка лет десяти стоял у саней и смотрел на «максим».
— Наши пришли?
— Пришли и уйдём, — сказал я, потому что врать ему было нельзя. — Вернёмся.
— Когда?
— Когда — не скажу. А что вернёмся — это точно.
Он кивнул серьёзно, как расписался.
Обратно шли другой дорогой. На санях с боеприпасом что-то шевелилось в мешке, и я показал на мешок глазами.
— Гусь, — сказал Шилов.
— Чей?
— Был ихний. Обозный.
Гусь молчал всю дорогу — три часа, мимо двух постов.
— Почему он молчит?
— Мы договорились.
Суп из него вышел на весь расчёт и на Гончара с двумя ездовыми. Гончар ел и качал головой — не то про суп, не то про всё сразу.
За супом Баранчук вдруг заговорил. Сам, без вопроса — первый раз за всё время.
— У меня дома тоже гуси. Одиннадцать штук. Злые.
Все перестали есть.
— А Нюра? — осторожно спросил Шилов.
— Нюра колхозная была. А гуси — мои. — Он подумал и добавил главное: — Вожака Гитлером звать. Ещё с финской.
Гринюк поперхнулся. Гончар отставил котелок, чтобы не расплескать.
— И как он?
— Кусается, — вздохнул Баранчук. — Порода такая.
Больше он в тот вечер ничего не сказал, но и этого хватило до самого сна.
Шестнадцатого немцы пошли по-настоящему.
Это было слышно с утра и слева, с шоссе, — гул, который не кончался, — а до нас докатилось на третий день. Наш опорный пункт располагался в деревне на просёлке: двенадцать дворов, церковь без службы, окопы, выдолбленные в мёрзлой земле на штык, потому что глубже земля не пускала.
«Максим» стоял в снежном дзоте на фланге — снег, политый водой, держит осколок не хуже брёвен. Запасная позиция была у риги, и сани с Машкой стояли за ней, в мёртвой зоне. Сосед — тот самый сержант-сверхсрочник со своим отогретым «максимом» — сидел на бугре справа.
Атака пошла в десять: рота по полю, за ней вторая, миномёты по деревне. Работали по очереди — я вдоль их цепи справа налево, сержант слева направо, и на перекрестье цепь легла и осталась лежать. Танков не было — танки были на шоссе, у соседей, и оттуда шёл тот самый гул.
К полудню пришёл приказ: отходить на вторую линию, за овраг. Деревню оставляли.
Отходили перекатами. Первым ушёл сержант с бугра — и встал на той стороне оврага, прикрывать. Потом пехота. Мы — последними, как положено пулемёту.
Баранчук подогнал сани к дзоту под миномётным — Машка шла на голос, приседая при разрывах, но шла. Погрузили тело, коробки, щит. Пошли через поле к оврагу — двести метров целины, и мины ложились по этой целине без системы, по площади.
Калужский бежал за санями с двумя коробками. Мина легла слева, и он сел в снег — сразу, как будто его выключили, — и коробки поставил рядом, аккуратно.
— Баранчук!
Он уже бежал обратно — огромный, по колено в снегу, как по воде.
Поднял Калужского вместе с коробками — одного на плечо, вторые в руку. Понёс. Мины ложились сзади, спереди, я вёл сани и смотрел на него через плечо, и он шёл сквозь это, как ходил всегда, — наклонившись, как под мешком.
Дошёл. Положил Калужского в сани, к станку, поставил коробки в ноги, выпрямился.
Разрыв встал рядом — ближе, чем все.
Меня толкнуло в спину. Машка рванула, я повис на вожжах. Когда развернулся — Баранчук лежал у полозьев, лицом вверх, и снег вокруг был уже не белый.
Мгновенно. Я это понял раньше, чем подошёл.
Сосед с той стороны оврага бил длинными — прикрывал так, что немецкие миномёты перенесли огонь на него, и последние сто метров мы прошли в тишине.
За оврагом санитары взялись за Калужского. Он был в сознании, держался за санитарскую шинель и повторял «я сам, я сам», и осколки у него были в ногах, в мякоти.
— Этот — живой, — санитар затянул жгут. — Донёс.
Донёс.
Баранчука мы похоронили на второй линии, у оврага, в мёрзлой земле, которую долбил Гринюк, и долбил один, никому не отдав лом. Ремез пришёл, снял шапку, постоял. Уходя, задержался около меня.
— Продолжайте, Довнар.
— Что?
— Учить. Всех, кто слушает.
Вечером я разбирал баранчуковское. Разбирать было нечего: котелок, ложка, письмо из дома от матери — одно, июльское, стёртое на сгибах. И за пазухой шинели — сухарь. Отдельный, в тряпочке, не из пайка.
Я знал, чей это сухарь. Вышел к саням и отдал по назначению.
Машка взяла с ладони, мягко, как она умела. Съела. Потом повернула голову и посмотрела за ригу, на дорогу — туда, откуда его не принесли.
Место у оглобли осталось пустым. Она оглядывалась на него всю дорогу до второй линии, и ещё назавтра, и ещё.
Глава 11
Пополнение пришло в начале декабря — двенадцать человек на батальон, и среди них я увидел знакомую щуплую фигуру.
— Клюев, ты же при учебке?
— Учебку расформировали, товарищ ефрейтор. Всех сюда. Я попросился к пулемётчикам.
— И пустили?
— По списку. Я в списке первый по снаряжанию.
Про Баранчука он не спросил, а я не сказал. Место в расчёте было, и это было плохое место.
В тот же день Пилипчук привёз зимнее — телогрейки, ватные шаровары, валенки, шапки. Привёз на роту, россыпью, и размеры в этой россыпи жили своей жизнью. Мне досталась телогрейка, в которую влезло бы двое меня: такие шили на людей, каких в расчёте больше не было. Клюеву — валенки, в которых он стоял, как в окопах. Гринюку — шапка на Гринюка и телогрейка на Клюева.
— Других нет, — развёл руками Пилипчук, и по лицу было видно: правда нет.
— Других и не надо. — Я снял телогрейку. — Надо этих же, но по-другому. Шилов!
У соседей-связистов нашёлся высокий, которому была впору моя. У миномётчиков — коротышка в телогрейке на высокого. Шилов бегал между землянками с вещами в охапке, я запускал обмены с концов, чтобы цепочки сходились, Пилипчук стоял посреди и следил, чтобы количество вещей совпадало с количеством людей.
Через двадцать минут переодевались уже две роты. Азарт пошёл дальше замысла: кто-то менял заодно сапоги, кто-то пробовал обменять спящего соседа по нарам, и его вернули только потому, что не сошлись в размере.
- Предыдущая
- 20/57
- Следующая
