Чужой берег (СИ) - Аржанов Алексей - Страница 8
- Предыдущая
- 8/56
- Следующая
Скородумов вспомнил Кронштадтский госпиталь, где при Павле Петровиче не хватало решительно всего, и рассказал, как корпию щипали сами больные, которые могли сидеть.
Новицкий поправил его, сказав, что было это позже, и они заспорили.
Спорили они о пустяке: в каком году это было и кто тогда был главным лекарем. Фамилию его оба помнили по-разному.
Я слушал и понимал, что вижу.
Учебников по морской медицине у них нет, они не написаны. Всё, что эти двое знают про то, чем болеют в тропиках и как лечить обваренного паром, лежит у них в голове и в руках и передаётся вот так, за кружкой, вперемешку со спором о фамилиях.
— А в двенадцатом году, — сказал Скородумов, — у нас на рейде англичане стояли. Союзники. И лекарь ихний к нам ходил, порошки менял на наше хлебное вино.
— Хороший был лекарь?
— Дык руки хорошие, — фельдшер задумался. — А как война кончилась, они нам через год цену на хину подняли вдвое. Союзники.
Новицкий усмехнулся.
— Так и бывает.
Потом помолчали, и штаб-лекарь сказал в кружку, ни к кому не обращаясь:
— У меня в девятом году человек помер от того, что я его на день позже посмотрел. Один день.
И оборвал себя сам:
— Ну, довольно.
Я не стал спрашивать.
— Андрей Ильич, — сказал Скородумов. — А вы бы что при поносе давали, ежели опия нет вовсе?
И я ответил, причём как свой, потому что спрашивали всерьёз.
Тёплое питьё, много и часто, малыми глотками. Соль и патоку в воду, уголь толчёный. Голод на сутки, а после жидкая каша, но не солонина.
Спорили ещё долго, и что-то в этом споре было спокойное и расслабляющее.
Скородумов ушёл первым. Новицкий — за ним, унеся свои ведомости.
Я остался с кружкой в руках и задумался уже о другом.
Оба они сидели тут час. Оба говорили со мной как со своим, и один из них при мне обмолвился про то, о чём, я думаю, не говорил никому.
А я им не сказал про ящик. Мог. Раз пять за этот час мог: и повод был, и слова нашлись бы.
И не сказал, потому что доказательства у меня нет никакого, а чина нет тем более, и всё, что я могу предъявить, — это слова матроса, который лазил в трюм, куда ему лазить не следовало.
Либо я сижу с этими людьми за одним столом и молчу, либо я знаю правду и остаюсь один.
Я убрал кружки.
Лампу я прикрутил, но гасить не стал, потому что в лазарете свет держат из-за больных. И вышел наверх.
Ночь стояла тихая.
Огни Портсмута и Госпорта лежали далеко и низко, а по рейду были рассыпаны якорные огни, и было их столько, что мне почудилось отражённое небо.
С соседнего корабля ударил колокол.
Бил он не в такт с нашими склянками, и это было странно слышать: чужое время идёт рядом со своим и не совпадает.
Часовой стоял у трапа, лицом к воде.
Он обернулся на шаги, узнал меня и кивнул, и я кивнул в ответ.
И вот тут я услышал шаг.
Не сверху и не рядом. Из-под ног.
Глуше и дальше, с тем изменённым тембром, какой бывает у звука, идущего через настил.
Первое, что я сделал, — это стал слушать. Шаг. Пауза. Два шага. Долгая пауза.
Вахтенный ходит ровно, и я его ритм знаю наизусть. А этот шёл с остановками и останавливался не там, где надо остановиться по делу, а по нескольку раз подряд.
Так ходит человек, который прислушивается.
Может, баталёр, подумал я. Может, кто-то из плотницкой артели, у кого дело внизу.
Ночью? Тихо? С остановками?
Я отступил в тень у грот-мачты и стянул сапоги.
Доски были холодные и мокрые от росы, и между пальцами у меня сразу набился песок, которым драили палубу.
Полы сюртука цеплялись, и я придержал их рукой.
Дальше пошёл вдоль борта, где тень плотнее, и по бухтам снастей, потому что этим путём я уже ходил и помнил, где палуба скрипит.
Тут я остановился и сказал себе вслух то, что должен был сказать.
Ежели меня сейчас застанут, объясняться придётся мне. Не ему.
И всё-таки пошёл, потому что иначе я никогда не узнаю.
Крышка грузового люка была сдвинута.
Ровно настолько, чтобы пролез человек, и ни на вершок больше. А по краю щели шла узкая полоса света, срезанная сверху.
Фонарь внизу был прикрыт полой, и прикрыт снизу, чтобы свет не бил в люк. Это я разобрал сразу.
Я опустился на колени у комингса и заглянул боком, не подставляя голову в проём. Дышал ртом, чтобы тише.
Сперва я не увидел человека. Я увидел свет: жёлтое пятно на боку бочонка, косая тень от бимса, светлая полоса на ветоши.
Глаза привыкали медленно, и от этого всё сделалось тягучим. Потом из темноты выступила фигура.
Со спины и сверху человек читается плохо, я это знал. Рост искажён, лица нет вовсе, плечи расплываются.
Я стал разбирать по тому, что умею.
Разворот плеч. Как переносит вес. Не щадит ли ногу.
И не разобрал ничего, потому что данных было мало, а свет шёл снизу.
Он не открывал ящик.
Вот это я понял сразу, и от этого у меня похолодело раньше, чем я сообразил, отчего.
Он вёл рукой по ветоши.
Медленно, от угла к углу, останавливаясь. Будто считал складки.
Я сам поправлял эту ветошь. Той ночью, уходя, я уложил её так, как она лежала: складкой наискось, от левого угла к правому, и краем до бруса — и был очень собой доволен. А у неё был свой порядок. Точный. Не мой.
И я его нарушил.
Он проверял, приходил ли кто-нибудь. И уже знал, что приходили.
Человек внизу медленно выпрямился и поднял фонарь.
Свет пошёл снизу вверх, лёг ему под подбородок и вниз от скул.
И на секунду я увидел лицо целиком.
Я узнал его раньше, чем понял, что узнал, и не смог вдохнуть. Отшатнулся, и подо мной скрипнула доска.
Внизу свет замер.
Глава 3
Снизу заговорили, спокойно и негромко.
— Андрей Ильич, вы бы спустились. Неловко через люк-то разговаривать.
Меня назвали по имени. Это было хуже всего остального, потому что человек, который узнал меня со дна трюма, снизу вверх, при одном фонаре, знал меня не по фамилии в списке.
Бежать было глупо.
Он видел меня, он назвал меня, и вся моя ночная работа кончилась ровно ничем. Убеги я сейчас — и завтра он расскажет это первым, и расскажет так, как ему удобно.
Я нащупал ногой трап и полез вниз.
Босиком по деревянным ступеням было холодно и скользко, и я успел подумать, что сапоги остались наверху, у грот-мачты, и что это, пожалуй, единственная улика против меня, которую я оставил на виду.
Внизу я выпрямился и повернулся к свету.
Фонарь он держал в опущенной руке, и свет шёл по палубе, а не мне в лицо. Вежливо.
Я узнал его сразу.
Шкиперский помощник — Лобанов Пётр Севастьянович, если не путаю.
За два месяца я его видел раз пять, и всякий раз мельком. Он не бывал ни в лазарете, ни в кают-компании и не попадался мне ни при погрузке, ни при смотрах, потому что дела у него шли по своей части и с медициной никогда не пересекались.
Я внимательно рассмотрел его. Лет тридцати пяти, среднего роста, сложен ровно. Лицо гладкое, незапоминающееся. Правильное, спокойное и совершенно невзрачное.
Кожа чистая, дыхание ровное. Это в трюме, в темноте, где мы только что застали друг друга.
Руки я видел плохо, но ту, что держала фонарь, разглядел. Пальцы длинные, ногти в порядке, и на среднем пальце правой руки лежала та самая мозоль, какая бывает у людей, которые много пишут.
Приказный. Не матрос и не мастеровой.
— Пётр Севастьянович, — сказал я.
— Он самый, — Лобанов чуть наклонил голову. — Доброй ночи, Андрей Ильич. Хотя какая уж она добрая — третий час.
Я прикидывал очень быстро.
Всё, что я имел на руках, укладывалось в одну фразу: ночью в трюме стоит человек с фонарём у чужого ящика. Этой фразы хватило бы, будь я мичманом или хотя бы фельдшером с двадцатилетней службой.
А я подлекарь из мещан, которого второй раз за неделю находят в трюме в неурочный час.
- Предыдущая
- 8/56
- Следующая
