Механизатор 82. Том 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 9
- Предыдущая
- 9/73
- Следующая
— Это к Тимофееву.
— А у Тимофеева они есть?
— У Тимофеева всё есть. — Сомов ушёл в конторку.
Акт он принёс в правление во вторник, а обходить с ним начал ещё в понедельник после обеда.
Я это видел не целиком, а кусками, как все.
Сначала он появился у кузни.
Я в это время был там же — приехал высадить полдюжины заклёпок, которые не брала дрель, и стоял у горна, качал мех и ждал.
Гуров выслушал его целиком.
Он единственный за весь день выслушал целиком: не перебил, не хмыкнул, не отвернулся к работе на третьем пункте. Стоял с молотком в опущенной руке, смотрел в землю перед собой и слушал все восемь пунктов, включая обои и отмостку.
Ганин дочитал и протянул бумагу.
— Не подпишу, — сказал Гуров.
— Могу я узнать почему?
— Я в бумагах не понимаю.
— Я объясню.
— Не надо.
Ганин кивнул, убрал акт и пошёл к воротам, и уже в воротах Гуров его окликнул.
— Слышь.
Ганин обернулся.
— Ты не бросай. — И Гуров взялся за молоток.
Больше он в тот день не сказал ничего вообще, а Ганина видели потом у гаража, у склада, а после обеда он пришёл в мастерскую.
Бумага у него была написана от руки, в трёх экземплярах, одинаковым мелким ровным почерком, без единой помарки.
Сверху стояло: «АКТ обследования технического состояния жилого дома по ул. Новой, д. 4».
Дальше по пунктам.
— Николай Фомич, я вас попрошу ознакомиться и подписать как члена комиссии.
Сомов вытер руки, взял бумагу и стал читать, шевеля бровями.
Читал он долго.
— Тут написано: отслоение обоев по верхнему шву в обеих комнатах на протяжении соответственно два и четыре и три и одна десятых метра.
— Да.
— Ты их мерил?
— Мерил.
Сомов положил бумагу на верстак.
— Не подпишу.
— Почему?
— Я по мастерской. По домам не я.
— А кто?
— Не знаю.
Это был честный ответ, и он был вдобавок правдой.
Ганин забрал бумагу, поблагодарил и пошёл к следующему.
Следующим оказался Твердохлеб.
— Я неграмотный, — объявил Твердохлеб.
— Вы в мае расписывались в ведомости.
— Так то в ведомости.
Дудник пообещал подписать, если подпишет Сомов. Прохоров объяснил, что Ганину надо не сюда, а к прорабу, и что прораб в отпуске до июля. Мещеряков-дед посмотрел бумагу, вернул и попросил больше к нему с этим не подходить. Клюев поинтересовался, наливают ли за подпись.
Мужики к этому времени бросили работу и следили за процессом с открытым удовольствием.
Самое интересное было в том, как он это переносил.
Он не обижался. Не начинал объяснять по второму разу, не повышал голоса, не краснел и вообще никак не менялся в лице. Выслушивал отказ, кивал, аккуратно убирал бумагу в портфель и шёл к следующему.
Так ходят с ведром по дворам, когда собирают на похороны.
До меня он добрался к четырём.
— Пётр… простите, отчество?
— Просто Пётр.
— Пётр. Я вас попрошу ознакомиться.
Я вытер руки о штаны и взял.
Читал я быстро, потому что за тридцать лет прошлой жизни через мои руки прошло, наверное, тысячи полторы актов, и первое, чему там учишься, — смотреть не текст, а шапку и низ.
Шапка была составлена грамотно.
Низ был пустой: три графы под подписи членов комиссии и строка «Акт направлен:» — а после двоеточия ничего.
— Кому направишь?
— В правление.
— А потом?
Он подумал.
— В зависимости от резолюции.
Я отдал бумагу обратно.
— Не подпишу.
— Могу я узнать почему?
— Можешь. — Я взял молоток. — От этой бумаги будет хуже тебе.
Ганин постоял.
— Мне уже хуже. — И он пошёл дальше.
Первым подписал Гнидин.
Он подписал не читая: взял, спросил «тут?», расписался и вернул. Зачем он это сделал, было понятно любому. В бумаге стояло, что дом негодный, а Гнидину нужно было, чтобы дом был негодный, потому что тогда получалось, что его отдали зря.
Вторым подписал Мишка.
— А чего будет-то? — спросил он.
— Не знаю.
— Совсем не знаешь?
— Совсем.
Мишка расписался с большим удовольствием, поставив внизу завиток, и потом три дня всем рассказывал, что он в комиссии.
После обеда меня отправили на пар, и до восьми я ходил челноком по сорока двум гектарам.
Жара стояла четвёртый день. В кабине было под сорок, дверь я держал открытой и всё равно к вечеру выпил полтора бидона воды, и вся она вышла через рубаху, и рубаха к концу смены стояла колом от соли.
Думать в такой работе не получается — получается только вспоминать, потому что вспоминание идёт само, без спроса.
Я всю смену пробовал вспомнить одну вещь и не вспомнил.
Про это лето у меня в голове сидело, что было что-то с сеном. Не то сгорело, не то не дали, не то не заготовили, — и это была не мысль даже, а такая мутная тяжесть без имени, как когда знаешь, что забыл выключить, а что именно — нет.
Я перебрал всё, что мог, и бросил.
Года я не помнил тоже. Может, восемьдесят третий, а может, восемьдесят четвёртый или вовсе восемьдесят шестой, и от такого знания толку было ровно столько же, сколько от прогноза погоды на будущий век.
Вечером мать сидела на крыльце и лущила прошлогодний горох.
— Кузнецова с Сорокиной поругались, — сообщила она.
— Уже?
— В воскресенье вечером. Из-за граблей.
— Из-за тех же?
— А из-за каких же ещё.
Я сел рядом и стал помогать, и мы лущили молча минут двадцать, и это было хорошо.
Потом она спросила про акт.
Про акт к вечеру понедельника знало всё село, и знало в трёх версиях: что городской написал на колхоз жалобу; что городской написал жалобу на председателя; и что городской измерил у себя в доме обои и теперь по этому поводу собирает комиссию. Третья была верной и поэтому самой смешной.
— Он ненормальный? — спросила мать.
— Нет.
— А чего тогда?
Я подумал.
— Он считает, что бумага работает.
Мать вылущила стручок.
— А она не работает?
— Работает. Только не так и не у него.
Ответ был неточный, мать это почувствовала, но переспрашивать не стала.
Потом она рассказала, что Гнидиха в субботу плакала у Кузнецовых на кухне, и плакала не из-за дома, а вообще, и что Гнидин, когда трезвый, мужик неплохой.
— Ему бы квартиру. — Мать смахнула шелуху с колен. — Он бы человеком стал.
Дал ли Гнидину когда-нибудь колхоз квартиру, я не помнил.
Самого его я помнил хорошо, до самого начала девяностых, помнил, как он ходил, помнил голос, — а вот где он в это время жил, из головы вылетело начисто.
— Петь.
— М.
— Я тёте Нюре сказала, что мы в конце июля придём.
— Куда придём?
— Как куда. Свататься.
— Мам.
— Что «мам». Ты говорил «осенью». Осенью свадьба, а сватаются летом, так везде. — Мать ссыпала горох в миску. — Или ты передумал?
— Не передумал.
— Ну и всё.
Она встала и унесла миску в дом, и на всё это у неё ушло, по-моему, секунд сорок.
Во вторник в половине двенадцатого меня нашёл Сомов.
— В два в контору.
— Зачем?
— Правление. По сеноуборке доложишь.
— А ты?
— А я не пойду. У меня давление.
Давление у Сомова случалось строго в те дни, когда на правлении стоял вопрос, по которому надо было отвечать за сроки.
— Что говорить-то?
— Правду говори. Косилок пять, на ходу две с половиной. Грабли одни, у вторых пальцев нет. Пресс не смотрели вообще, он под навесом с прошлого года.
— Так это ж я и говорю — правду?
— Ну.
— А чего сам не скажешь?
Сомов посмотрел на меня очень спокойно.
— Так у меня давление.
Заседали в кабинете председателя, потому что в красном уголке с утра сушили побелку.
Я сел у стены, на стул под графиком отёлов, и стал ждать своей очереди.
Ганин сидел напротив, у двери, с портфелем на коленях.
Первым вопросом шли корма. Лапин говорил про сроки и про то, что если начать позже двадцать пятого, то по влажности мы не уложимся. Его слушали.
- Предыдущая
- 9/73
- Следующая
