Механизатор 82. Том 2 (СИ) - Вершинин Андрей - Страница 8
- Предыдущая
- 8/73
- Следующая
— Мне так ответили.
Он попил воды прямо через край, вылил остаток на голову и полез обратно в яму.
Я постоял ещё секунд десять.
Помочь ему сейчас было — двадцать минут работы и десять лет разговоров. Мне через два двора надо было переодеться, а через полчаса стоять у Твердохлебов, и вообще это было не моё дело.
— Лопату держи не так.
— А как?
— Ногой дави. На каблук. И черенок ближе к себе.
Он попробовал.
Штык ушёл сразу, и он от неожиданности чуть не сел.
— Спасибо.
Я пошёл дальше.
Провожали в двух дворах, и дворы стояли через дорогу друг от друга.
Юрка Твердохлеб и Вовка Клюев ушли на весенний, обоим по восемнадцать, обоих обрили в четверг в райцентре, и головы у них были белые сверху и загорелые до бровей, и от этого оба казались младше, чем были.
Родню они обошли в пятницу.
Это тоже ритуал: за день-два до отъезда парень с матерью обходят всех — теток, дядьёв, крёстных, — и в каждом доме садятся на десять минут, и в каждом доме ему что-нибудь дают. Деньгами, чаще всего. Юрка обошёл одиннадцать дворов и, по слухам, собрал под сорок рублей.
Столы стояли во дворах, и было их поменьше, и народу тоже.
У Твердохлебов гармонь была своя.
Он играл на проводах собственного сына, сидя на том же табурете, на котором просидел весь день у Кузнецовых, и играл хорошо, и никому не приходило в голову, что это может быть как-то странно, потому что он был гармонист, а гармонист играет.
Юрку целовали все подряд.
Ему наливали, и он обязан был выпить с каждым, и к шести часам он уже сидел с очень прямой спиной и очень внимательным лицом. Мать три раза подкладывала ему в тарелку и один раз убрала стакан, и стакан вернули обратно немедленно.
Плакала она по расписанию: три раза за вечер, коротко, у печки, отвернувшись, и каждый раз возвращалась с полным блюдом.
Перед самым выходом она увела его в сени и там минуты три что-то делала с его пиджаком.
Я стоял близко и видел через дверь: она пришивала изнутри, к подкладке, маленький плоский узелок из тряпочки. Что в нём было, я не знаю и не спрашивал. Юрка стоял смирно, как в детстве, и смотрел в потолок.
Потом она откусила нитку, и они вышли, и оба сделали вид, что ничего не было.
У Клюевых не плакал вообще никто.
Вовкина мать была бабой сухой и деловой, и вся её позиция была в том, что два года — это два года, а вот брат мужа служил три с половиной и ничего, живой.
Про то, куда попадут, говорили весь вечер и с удовольствием.
— В Германию бы.
— В Германию по блату.
— Какой блат, там разнарядка.
— Разнарядка, — фыркнул кто-то. — Ты Мещерякову скажи «разнарядка».
— А чего Мещеряков? Мещеряков сам попал.
— Сам, ага.
Юрка хотел в танкисты, потому что у него были права, и Вовка хотел куда угодно, кроме стройбата.
Про стройбат за столом было сказано много и всё нелестное.
Часов в шесть бабы запели.
Запели то, что положено петь на проводах, — старое, рекрутское, из тех песен, которые в этих местах поют уже лет двести и которых никто никогда не разучивал специально. Начали три голоса, подхватили ещё пять.
Юрка сидел и слушал, и было по нему видно, что ему хорошо и что он себе в этот момент нравится.
Ему завидовали.
Вот этого потом никто не помнит, а это было главное: восемнадцатилетним парням, уходящим в армию, завидовали. Им завидовали пацаны шестнадцати лет. Им завидовали мужики, у которых это уже было. Двое парней сидели в центре двух дворов, их кормили, им наливали, их целовали бабы, и весь этот вечер принадлежал им целиком.
Автобус уходил в семь.
Это был второй, вечерний рейс, который ходил только по субботам, и вёл его тот же самый водитель, который в полдвенадцатого привёз Саньку с Толиком.
К автобусу пошли всем скопом.
Шли метров четыреста, и шли долго, потому что останавливались. Твердохлеб шёл впереди и играл. За ним шли Юрка с Вовкой, потом матери, потом все остальные, и по дороге к процессии пристраивались те, кто ни к тем, ни к другим отношения не имел, а просто вышел за калитку.
У автобуса всё было быстро.
Вовкина мать сунула ему сумку и что-то сказала на ухо коротко. Юркина мать держала его за отвороты пиджака и не могла отпустить, и её отвела Кузнецова — та самая, у которой сын приехал восемь часов назад.
У самого борта, чуть в стороне от всех, стоял Дробот.
Он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел, как их сажают, и Мишка стоял рядом с ним и что-то ему втолковывал, размахивая рукой. Дробот кивал.
Мокеиха сунула Юрке в карман рубль.
— Теть Фень, ну зачем.
— Бери. Пригодится.
Водитель посигналил.
Они залезли, и автобус тронулся, и все махали, и от автобуса махали в заднее стекло, и это продолжалось, пока он не ушёл на угор.
Потом стало тихо.
И через минуту все пошли обратно, потому что столы стояли накрытые.
Домой я попал во втором часу ночи.
Мать пришла раньше и уже спала, но проснулась, когда я загремел сапогом.
— Ел?
— Мам, я сегодня ел шесть раз.
— Молока попей.
Я попил молока.
Я выпил за этот день столько, сколько в прошлой жизни укладывало меня насмерть до следующего вечера, и не чувствовал ровно ничего, кроме того, что хочу спать. Организму было двадцать два, через неделю становилось двадцать три, и его всё это вообще не касалось.
— Кузнецова-то, — донеслось из-за занавески. — Она с апреля не спала.
— Теперь поспит.
— Теперь поспит.
Я разделся и лёг.
Что стало с Санькой Кузнецовым дальше, я не помнил. В девяностых он был жив — вот это я помнил точно, потому что помнил его во дворе с мотоциклом, — а больше ничего.
За окном было тихо.
Потом у Кузнецовых один раз заорал гусак, ни на кого, просто так, и заткнулся, и больше за ночь я его не слышал.
Глава 4
В понедельник у меня с утра горели ладони.
Не болели, а именно горели — тем ровным тупым жаром, какой бывает после двух дней клёпки, когда молоток отдаёт в кисть по семьсот раз за смену. Я их вечером мазал сметаной, потому что мать велела, и утром они всё равно горели, и я взял молоток и пошёл клепать дальше.
Второй нож был хуже первого.
На первом сегменты снялись как по маслу, а на этом заклёпки за десять лет разбило в грибок, и каждую приходилось высверливать. К девяти я высверлил девятнадцать штук и стал прикидывать, что до обеда не управлюсь, а после обеда меня посылают на пар.
В воротах появился Пыжов.
Он шёл спиной вперёд и что-то говорил, а за ним шёл Ганин.
На Ганине была та же белая рубашка, но уже с закатанными рукавами, и всё те же городские ботинки, которые после ямы выглядели как ботинки, побывавшие в яме. Портфель он держал двумя руками, перед собой.
— Вот мастерская, — объявил Пыжов. — Тут у нас Николай Фомич.
Сомов вышел из конторки и посмотрел на них без выражения.
— Это ко мне?
— Это по технике безопасности. Он теперь у нас будет.
— Где будет?
— В смысле «где»?
— Ну где он будет. Сидеть.
Пыжов открыл рот и закрыл.
Про это, судя по всему, не подумал никто. Ганина оформили приказом с первого июня, дом ему выделили ещё в марте, а стол ему не выделили никогда, потому что должность была новая, а площади старые.
— Ну… — Пыжов огляделся. — В конторе.
— В конторе у Гаврилыча два кабинета и коридор, — заметил Сомов. — В коридоре у нас автобусное расписание висит.
— Значит, под расписанием.
Так и вышло.
К среде Ганину поставили в коридоре конторы стол — списанный, из бухгалтерии, с ящиком, который не выдвигался, — и под этим расписанием он просидел до октября.
— Николай Фомич. — Ганин переложил портфель. — У вас журналы инструктажа где?
Сомов посмотрел на него.
— Какие журналы?
— Регистрации инструктажа на рабочем месте. Вводного, первичного, повторного.
- Предыдущая
- 8/73
- Следующая
