Аудит империи (СИ) - Старый Денис - Страница 8
- Предыдущая
- 8/52
- Следующая
Пока я говорил это, мой лихорадочно работающий мозг, переплетая знания аудитора из XXI века с жестоким политическим опытом Петра I, окончательно достраивал схему. Я просчитывал эффект. Тот самый сокрушительный, театральный и спасительный эффект, с которым я должен был появиться перед двором и объявить о своем «воскрешении».
— Твоя правда… — Феофан побледнел, начав наконец до конца осознавать чудовищную сложность и опасность сложившейся ситуации. — А еще ведь, увидев твое внезапное исцеление после предсмертных мук, могут крикнуть, что в тебя бес вселился. Назовут чертом или дьяволом, поднимут бунт…
— Ну так оживи меня, владыко! — перебил я его, чуть ли не выкрикнув эти слова. — Молитвой своей святой оживи! И себя покажешь, как истинного служителя и…
— Я и есть истинный… Оживить? Воскресить тебя? Что же ты речешь-то такое?
Глава 4
Глава 4
Петербург. Зимний дворец.
28 января 1725 года 6 часов 10 минут.
— Ты меня не перебивай, костыль с рясе, — вдруг, да и не своими словами, сказал я.
— Вот… Нынче я уверился, что ты — суть есть ты, — сказал Феофан.
Я подался вперед, впиваясь взглядом в глаза священника. В этот момент невыносимо, до искр из глаз, защипало в паху — последствия недавнего опорожнения истерзанного болезнью мочевого пузыря. Боль была такой… не сильной, терпимой, но подлой, тянущей, что она буквально связывала язык, не позволяя говорить складно, но я заставил себя продолжить:
— Если я поднимусь на ноги прямо на глазах у вельмож от того, что над моим хладным телом будет звучать твоя чудотворная, архиерейская молитва — у кого посмеют возникнуть вопросы⁈ У кого хватит духу усомниться в Божьем промысле⁈
Феофан Прокопович отшатнулся, словно я ударил его по лицу. Он перекрестился дрожащей рукой.
— Кощунство сие пред Господом великое… — задумчиво, почти шепотом произнес он, глядя куда-то сквозь меня.
Но я не стал больше давить. Я промолчал. Я прекрасно слышал, что слова умнейшего иерарха церкви прозвучали отнюдь не осуждающе. Феофан не гневался. Он — думал. Взвешивал риски для себя, для престола, для Империи. И это страшное решение он должен был принять сам.
Тишина в спальне стала такой густой, что казалось, ее можно резать ножом. Слышно было только мое прерывистое дыхание и треск свечей.
Внезапно Прокопович резко вскинул голову. Лицо его преобразилось, став жестким, как гранитный лик на надгробии.
— Говори, что удумал, государь! — голос архиепископа зазвучал твердо, и это были явно не слова кроткого пастыря. — Грешен, зело возжелал я посмотреть на звериные морды тех стервятников, кто уже успел тебя похоронить!
И я, превозмогая слабость, быстро, рублеными фразами рассказал ему свой план. То, что должно было произойти в ближайшие часы. Тот спектакль, который перевернет историю России.
Как только план был утвержден, в покоях закипела лихорадочная работа. Я велел вернуть портомою — для этой бессловесной тени тоже нашлось важное задание.
А напоследок, пока Феофан прятал под рясу приготовленные вещи, я на всякий случай вытащил из сундука Завещание. Я не приказал, но твердо попросил Прокоповича: если мой безумный план сорвется и меня все-таки добьют, передать эту бумагу лично Павлу Ивановичу Ягужинскому — генерал-прокурору Сената. Оку государеву.
Почему-то именно сейчас, на краю гибели, мне кристально ясно казалось, что только этот прямой и жесткий человек — один из немногих в Зимнем дворце, кто в эту минуту не делит в кулуарах шкуру еще не умершего русского царя.
Двор Зимнего дворца.
28 января, 6 часов 25 минут.
Насколько же разительно и кощунственно было все то, что творилось во дворе Зимнего дворца Петербурга. Голый парк, еще не успевший превратиться в то, что хотел бы тут видеть император, не Версаль. Молодые деревья и кусты, обнаженные, без листвы, выглядели блекло, уныло. Но вот радость была вокруг таковой, что того и гляди, набухнут почки еще до того, как сойдет снег и начнется весна.
Тишину скорбного дворца разрывал гул сотен глоток, звон шпор и пьяный смех. Государь умер, а радуются так, как и при его жизни не радовались.
— Это всё от матушки нашей! За верность вашу! — надрываясь, орал голос Александра Даниловича Меншикова. — Веселись, братки, радуйтесь императрице-матушке, верные сыны Отечества Петрова.
В залитом дрожащим светом факелов и костров разворачивалась фантасмагорическая картина. Четверо дюжих гвардейцев-преображенцев, кряхтя и краснея от натуги, подняли на плечи тяжелогрудую, располневшую женщину в траурном, но невероятно богатом платье.
Их лица лоснились от пота, несмотря на то, что устойчивый морозец щипал щеки, но светились животным, наглым довольством. Еще бы — они, простые рубаки, своими грубыми руками держали за бедра ту самую плоть, к которой имел право прикасаться лишь сам Великий Император! Счастье то какое — мыть бабу государя. Словно бы прикасаешься к таинству великому. Великому и в том смысле, что чресла Екатерины были зело велики.
Екатерина, урожденная портомоя Марта Скавронская, а ныне без пяти минут самодержица Всероссийская, возвышалась над толпой и… была абсолютно счастлива. Ей было до жути, до сладкой дрожи в животе приятно ощущать себя на вершине этой потной, вооруженной мужской пирамиды.
Она сама, лично, еще пятнадцать минут назад выбирала этих четырех могучих красавцев-гренадеров для своей «охраны». И сейчас, когда они несли ее на плечах, их широкие ладони то и дело, якобы случайно, скользили по бархату, сминали его и залезали ей под юбки, обжигая горячими пальцами полные икры и ляжки. Иная государыня приказала бы выпороть нахалов кнутом за такую вопиющую пошлость. Но только не Марта. Она млела.
После того как венценосный супруг приказал отрубить голову ее молодому красавцу-фавориту Виллиму Монсу, а заспиртованную голову поставить прямо в ее спальне, Екатерина не на шутку перепугалась. В ее постели давно не было настоящей мужской силы.
Да, оставался Светлейший князь Меншиков — старый подельник по интимным утехам, к которому она ныряла под одеяло по давнишней, въевшейся привычке. Но Алексашка был уже дряхлеющим, хоть и отчаянно бойким старичком, больше думающим о золоте, чем о страсти. Ну или предпочитавший резвиться с молодыми девками в бане. А тут — горячая, молодая солдатская кровь!
— Пейте, сынки! Гуляйте! — продолжал реветь Меншиков, возвышаясь на ступеньках мраморной лестницы. — Славьте государыню нашу, что в походах была, делила тягости с нами, кому Великий Петр доверялся. Виват Екатерина!
Он бешено размахивал серебряным кубком, щедро расплескивая густое красное вино. Липкие рубиновые капли летели прямо на его расшитый алмазами камзол — одеяние, стоимость которого равнялась новенькому, только что спущенному со стапелей Адмиралтейства тридцатипушечному фрегату.
Но сейчас Светлейшему было плевать на сукно. Да и на флот тоже, по большому счету. Он никогда не разделял тягу императора к морю, хотя и отыгрывал роль заядлого моремана.
Гвардейцы должны были видеть своего предводителя! Своего полудержавного властелина, героя Полтавского сражения, щедрого отца-командира! Лучшего друга Петра, того, с кем он создавал еще некогда свои потешные полки, Меншикова.
Александр Данилович же должен выражать такие же эмоции, как и солдаты с офицерами, которые все еще пребывали к Зимнему дворцу, заполняя пространство парка.
Петр умирал в уже третьем по счету Зимнем дворце, каменном здании, построенном архитектором Маттарнови. Тесное пространство на берегу Невы, по меркам королевских дворцов, конечно.
Но Меншиков ждал. Ему нужна была критическая масса гвардейцев, ответы от всех частей гарнизона, ну и приход других лиц. Сюда, на пьянку должны были заявиться разные люди, вельможи империи. К ним уже направили людей. Ведь никто и не думал, что царь наконец умрет.
Ранее Петр требовал, чтобы рядом с ним не было много людей. Он не хотел, в те даже не минуты, а секунды, когда царь приходил в себя, чтобы видели царя таким… слабым, кричащим, плачущим. Но сейчас все приедут, обязательно. И встретят тут…
- Предыдущая
- 8/52
- Следующая
