Знахарь IV (СИ) - Шимуро Павел - Страница 26
- Предыдущая
- 26/59
- Следующая
Рядом с ней стоял мальчик лет шести. Он держался за подол её платья и молчал. Не плакал, не звал, не дёргал за руку, просто стоял и ждал, и на его лице было выражение, которого я не видел у шестилетних.
Кирена стояла по эту сторону ворот. Руки в кулаках, плечи развёрнуты, лицо, как серый камень. Она не открывала и не собиралась.
— Впустите! — женщина ударила ладонью по бревну, и кожа на костяшках лопнула, размазав кровь по серой древесине. — Ради всего, впустите! Он не дышит, спасите его, я заплачу, я всё отдам, у меня есть серьга серебряная, возьмите, только впустите!
Я подошёл к щели между брёвнами. Прижал ладонь к корню, торчавшему из-под фундамента ворот, и замкнул контур. Водоворот раскрутился, и мир изменился.
Свёрток на руках матери пуст. Не «мёртв» — именно пуст: ни тепла, ни пульса, ни остаточной витальной тональности, ни даже того слабого, затухающего эха, которое ещё несколько часов после смерти держится в остывающем теле, как запах духов держится в пустой комнате.
Ребёнок умер не менее шести часов назад. Мать несла его всю ночь босиком по мёртвому лесу, сквозь газовые карманы и паразитные лозы, прижимая к груди тело, которое остывало с каждым шагом, и я был уверен, что она знала. Она не могла не знать — ни одна мать не спутает сон ребёнка со смертью, потому что живой ребёнок дышит, шевелится, его тело тёплое и мягкое, а мёртвый… мёртвый просто тяжёлый. Но она несла, потому что отпустить означало признать, а признать она не могла, и пока она шла, пока руки были заняты, пока свёрток лежал у сердца, оставалась щель, в которую можно было протиснуть надежду.
Я разорвал контакт.
— Кирена, — сказал тихо, чтобы слышала только она. — Младший мёртв не менее шести часов. Не говори ей. Она сама поймёт, когда остановится.
Кирена сглотнула. Я видел, как дрогнули мышцы вокруг её глаз, а потом лицо снова стало каменным.
Женщина перестала бить в ворота не потому что услышала мои слова — она была по другую сторону и не могла слышать. Просто руки устали. Она опустилась на колени, всё ещё прижимая свёрток к груди, и начала раскачиваться и звук изменился. Крик ушёл, и на его место пришёл вой — тихий, монотонный, идущий из такой глубины, какой я не слышал за всю медицинскую карьеру ни в реанимации, ни в палате паллиатива, ни у кровати умирающего. Этот звук не был горем, он был тем, что стоит за горем, когда горе уже прошло и осталась только пустота, которую нечем заполнить.
У Горта за моей спиной начали трястись руки. Я слышал, как стукнула плошка, которую он держал.
Мальчик шести лет стоял рядом с матерью и не плакал. Он присел на корточки, протянул руку и положил ладонь ей на колено, продолжая молчать. И это молчание было страшнее воя, потому что ребёнок, который умеет молчать так, уже не совсем ребёнок.
Жилистый мужчина, что постарше, опустил свой край носилок на землю и шагнул к женщине. Наклонился, взял её за плечи и что-то сказал ей на ухо. Я не расслышал. Она замотала головой резко, яростно, и прижала свёрток ещё крепче.
Аскер пришёл через пять минут. Он появился из-за угла дома без спешки, одетый, подпоясанный. Выслушал меня стоя, не перебивая, глядя мимо моего плеча на ворота. Выслушал Кирену, та сказала три слова: «Семеро. Один при смерти». Потом подошёл к щели и долго смотрел наружу.
Повернулся. Его глаза нашли мои.
— Лагерь переносим внутрь.
Я ждал этих слов. Знал, что он их скажет. И всё равно они ударили, потому что «внутрь» означало в деревню, за частокол, рядом с нашими домами, с нашим колодцем, с нашими детьми.
— Не потому, что мне жалко, — продолжил Аскер, и его голос был ровным, без тени сомнения. — А потому, что снаружи они сдохнут к утру. Все. Обращённые подрыли южную стену, через двое суток придут ещё шестьдесят. Если беженцы останутся за частоколом, они станут мясом, а потом ещё шестьюдесятью парами рук, которые будут копать под нашими стенами. Каждый мертвец — это минус один для нас и плюс один для них.
— Куда? — спросил Бран, подошедший к нам от южной стены с лопатой на плече. — У нас двор, не поле. Куда ты шестьдесят человек-то запихнёшь?
— К восточной стене. Навес, второй частокол из тех стволов, что ты рубил для рва. Один вход, одна калитка, на калитке Дрен. Больные по ту сторону, наши по эту. Если кто из жёлтых перейдёт в красную и обратится, Дрен не выпустит. Если кто из наших полезет к ним без разрешения лекаря, Дрен не впустит. Всё ясно?
Бран посмотрел на Аскера, потом на меня, потом снова на Аскера. Почесал затылок лопатой — жест, который в другой ситуации был бы комичным.
— Три часа, — сказал он. — Стволы на месте, настил поверху, пару поперечин для прочности. Дрянь работа, но стоять будет.
— Три часа, — подтвердил Аскер. — Кирена, считаешь каждого — имя, откуда, сколько дней болеет. Углём на доске, как с прошлыми.
Кирена кивнула и ушла к воротам.
Бран строил загон, как строят всё кузнецы — быстро, грубо и на совесть. К полудню у восточной стены стоял навес на шести столбах, перекрытый ветками и шкурами, отгороженный от основного двора вторым рядом брёвен высотой по грудь.
Вход один: калитка из двух стволов, скреплённых верёвкой, и рядом с ней Дрен с перевязанными рёбрами и копьём, которое он держал не угрожающе, а просто уверенно.
Больные переходили из внешнего лагеря внутрь медленно, по одному, через восточные ворота, мимо Кирены с доской, и каждый раз, когда очередной человек проходил мимо неё, она спрашивала имя и деревню, а Горт, стоявший рядом, ставил метку на доске — палочку, если зелёный, крест, если жёлтый, кружок, если красный. Я проверял каждого через контур, и мои руки уже тряслись от усталости, но продолжал, потому что пропустить обращённого в загон означало впустить волка в овчарню.
Мать вошла последней.
Она перестала выть час назад. Просто замолчала, как замолкает двигатель, у которого кончилось топливо, и теперь шла молча, босая, по утоптанной земле двора, прижимая свёрток к груди, и её глаза были открыты, но не видели ничего. Она шла, потому что ноги несли, и потому что останавливаться было некуда.
Лайна подошла к ней у входа в загон. Положила руки ей на плечи мягко, но твёрдо — так, как я учил перехватывать паникующего пациента: контакт без давления, присутствие без вторжения. Наклонилась к уху и заговорила тихо, ровно, и я не слышал слов, но видел, как менялось лицо женщины — не успокаивалось, а расфокусировалось, будто что-то внутри неё, до сих пор сжатое в точку, начало расплываться, терять форму.
И тогда женщина опустила руки.
Лайна приняла свёрток и понесла к ямам за восточной стеной. Она не оглядывалась, и её спина была прямой, и шаг был ровным, и только по тому, как побелели костяшки её пальцев на ткани, можно понять, чего ей это стоило.
Женщина стояла посреди загона и смотрела на свои руки. Она поворачивала их ладонями вверх, потом вниз, потом снова вверх, будто не узнавала, будто эти руки принадлежали кому-то другому и она пыталась понять, как они оказались на месте её собственных. Я видел много смертей. Видел обращённых с чёрными глазами. Видел мицелий, прорастающий в мозг живого человека, но пустые руки матери, которая всю ночь несла через мёртвый лес остывающее тело своего ребёнка… От этого медицинский цинизм не защищал, потому что цинизм работает с чужой болью, а эта боль была узнаваемой, универсальной, той, что не требует диагноза.
Мальчик шести лет вошёл в загон следом за матерью. Подошёл, взял её за руку и сел рядом с ней на землю. И не отпускал.
Я отвернулся.
Подошёл к внутренней стене загона. Через щель передал Лайне, вернувшейся от ям с пустыми руками и сухими глазами, горшок с ивовым отваром.
— Подросток с перевязанной рукой, — сказал я, и голос звучал профессионально, ровно, как должен звучать голос врача, передающего назначения. — Жёлтая зона, ранняя стадия. Завтра утром гирудин, первый в очереди. Старик на носилках — паллиатив, ивовая кора, ничего больше. Мальчик зелёный, но наблюдение каждые шесть часов. Мать зелёная, физически здорова.
- Предыдущая
- 26/59
- Следующая
