Под горой Метелихой
(Роман) - Нечаев Евгений Павлович - Страница 88
- Предыдущая
- 88/160
- Следующая
Вот и зима, снова курятся дымки над трубами, луна проплывает над лесом, на Метелихе — допоздна ребятишки с салазками. Зима сытая, с брагой и свадьбами, с перебором двухрядки. Опять замело дороги, почтальону беда с газетами, — первый след по утрам ему пробивать.
Как-то шла Кормилавна с водой от колодца — почтальон повстречался, на усах сосульки.
— На, покажи хозяину, — сказал, хлопая рукавицами, — про него тут прописано!
Не поверила Кормилавна, однако газету взяла, желобком свернула — и в рукав. Дома поставила на скамеечку ведра, чугунок с картошкой к огню сунула, угольков в самовар, отогрела озябшие пальцы. Развернула газетину и руками всплеснула: бородища Андронова заняла полстраницы. И брови его — козырьками лохматыми, и глаза, и плотно сжатые губы. А одна половина лица от самого носа черная.
— Да за что же его едак-то изувечили? — опешила Кормилавна, глядя на темную щеку мужа. — Завсегда лицо было чистое, а ето что же такое — как есть голенище, да еще и воспинами изрыто! За что едак-то?
Андрон снег отгребал за воротами, в избу вошел медведем заиндевелым. Крякнул, сбрасывая полушубок:
— Жмет, одначе. Добро!
— Какое уж там добро, — всхлипнула Кормилавна, — глянь-ка вон, что они с тобой сделали! С клеймом — чисто каторжный! Ладно уж кабы пьяница горький или конокрад какой…
— Да про што это ты?
Кормилавна указала на газету, и губы ее обиженно вздрагивали.
— Совсем ты одурела, — от окна уже прогудел Андрон. — Тут прописано «Добрый сеятель», а вовсе не конокрад.
— До того, что прописано, мне и дела нет! — не сдавалась Кормилавна. — Ты на косицу, на щеку-то левую глянь!
— Ох, горюшко ты мое! — сейчас только догадался Андрон. — Да это от света, дура! Тень это на левой- то стороне!
Старательно перечитывал Андрон написанное о нем, временами хмурился, прокашливался густо, после того сложил вчетверо газету, перегнул ее еще раз и упрятал в угол за иконы.
С этого и начались неприятности для Кормилавны. Через неделю, не больше, потребовали Андрона в город, «к начальнику», как говорила Улита, — в райком, а на святках зашел Николай Иванович и с ним еще какой-то приезжий.
— Ну что ж, бригадир, собирайся! Один от всего района поедешь, — радостно улыбаясь, говорил учитель. — Не каждому такое везенье.
Кормилавна у печи стояла, ничего понять не могла: куда опять посылают Андрона и чего это Николай Иванович так радуется. А тот подошел к Андрейке, пощекотал его пальцем, поднял с полу на руки:
— Наказывай деду конфет привезти и игрушку хорошую! Знаешь, куда он поедет? В Москву! В самый Кремль!
И поехал Андрон на съезд. В феврале того года собирались в Москве хлеборобы — ударники колхозных полей.
Мишка работал на скотном дворе — помогал матери. По утрам убирал навоз, качал воду в котлы водогрейки, возил сено. И всё это молча, с оглядкой исподлобья. В первый же день мать сказала: уходи, откуда пришел, или работай, жрать не получишь иначе. В доме все его сторонились, сестренки пугливо жались по углам и за стол не садились вместе, пока мать не прикрикнет. Прожил дня три чужаком и отправился на двор своего раскулаченного деда Кузьмы. Там уже всё по-другому: в самом доме лавка кооперативная, тут же и продавец живет приезжий, во дворе — коровник на полсотни голов. Про это знал Мишка, а вот своего хуторского дома не думал увидеть: стоит он на заднем дворе, только пониже стал венца на два, перегородкой дощатой перегорожен и на всю первую половину — плита с тремя десятиведерными котлами. Когда заканчивал убирать в стойлах, заходил в водогрейку, забирался к трубе на котельные крышки, грелся. Случалось, и спал тут же, а больше думал — про отца, который должен скоро вернуться, про деда.
Вечерами пробирался за перегородку, садился к столу, прижимал к вискам наушники. В это время в клубе включали приемник, — комсомольцы протянули проводку по избам. И на скотный двор тоже. В клубе-то хорошо слышно, а здесь и слов не понять; всё равно слушал Мишка, особенно когда музыка.
Приходила Улита, поднимала крик; полной хозяйкой распоряжалась она по всему двору, только на мать голоса не поднимала, затихала при ней. Мишка старался понять, чем же это мать его от других коровниц отличается, почему ей не перечит даже Улита. Понял и это потом: стараньем в работе отличается мать — и коровы у нее сытые, и телята не дохнут.
Изредка наведывался Андрон. Пройдет по коровнику, матери два-три слова буркнет, и опять неделю не видно его. Один раз сам подозвал Мишку, на крышке котла развернул обернутую в газетку тетрадь:
— Распишись, тут твоя выработка за три месяца.
Мишка глазам не поверил: шестьдесят два трудодня!
— За мать я не буду расписываться, — сказал Мишка и положил карандаш.
— За себя, — подтолкнул Андрон. — У Дарьи Кузьминишны на другом листе.
Присмотрелся Мишка — верно: фамилия его и имя, всё честь по чести, как у большого, даже с отчеством. Послюнявил огрызок, расписался. Когда из бригадного амбара хлеб выдавать начали, и Мишке без малого четыре пуда отвесили. Вот уж не думал!
В два раза отнес домой заработанное. Нарочно до вечера ждал, когда у ворот мужики покуривали, у колодца бабы с ведрами собирались. Тут и Федька попался навстречу, — видать, от Володьки шел.
— Чего тебя в школе не видно? — спросил без ухмылки. — Кто работает, двери тому не закрыты. Чего барсуком-то сидеть?
Дома, ссыпая в чулане зерно, сказал матери:
— Мам, а мам, может снести в кооперацию пуда три? Вытяжки там яловые на сапоги за хлеб продают. Еще заработаю — отдам.
— А чего нам делиться-то, — ответила из-за двери мать. — Все оно на семью заработано, и твое и мое. Думай сам, чего тебе надо, а по-моему, лучше бы пиджак справить. Наведывалась я к Фроловне — сошьет между делом.
Показалось Мишке, что дрогнул у матери голос при этом, давно так-то не говорила. И за столом в этот раз как-то всё по-другому было, веселее. Ел Мишка свой кусок; как старший в доме, выпил лишнюю кружку чаю, закурил при матери. Ничего не сказала Дарья, — пусть курит, украдкой-то хуже оно получиться может.
На другой день сестренка пристала, — задачка у нее не выходит с дробями. Мишка и сам позабыл их, однако часа полтора пропотел над тетрадкой, — вышло. Мать всё это видела; подошла, погладила по плечу жесткой ладонью, и от этой молчаливой материнской ласки несказанное тепло разлилось в груди Мишки. В первый раз заговорила совесть и выступили на глазах слезы. Захотелось рассказать матери обо всем: и про то, как били на станции, как татарин хлестал кнутом, и про попа, и что ограбить хотел его, вместо того чтобы доброго слова послушать. Но рассказать не смог… Чтобы сестренка не увидела вдруг покрасневших глаз, пригнул еще ниже голову, спросил грубо:
— Понятно теперь? Ворон на уроках-то ловишь!
Подобрел Мишка: и дрова в избу, и воду с колодца — всё носит, без указки. Когда матери недосуг — и печку растопит, нетели корму задаст. По воскресным дням в клуб заглядывал, книжки начал домой носить. Однако парней, тех, что с Дымовым, сторонился: всё казалось, что смотрят они на него не совсем-то добрыми взглядами. С Николаем Ивановичем раза два встречался.
— Помогаешь матери-то? — спросил учитель.
— Помогаю, Николай Иванович! Теперь мы живем хорошо! — И зашагал по улице, как настоящий работник: шестьдесят трудодней не шутка. А ночами ни с того ни с сего нападала тоска: как-то будет с отцом. В колхозе он не останется, да и не примут сразу, если проситься будет. Опять — пинки, подзатыльники. Кому на него пожалуешься, — отец. И мать, верно, то же самое думает. Всё понимает Мишка, по глазам ее мысли видит. На чью сторону сын повернет, — вот о чем думает мать. А Мишка и сам не знает…
Как и писал отец, к Новому году выпустили его из тюрьмы, а тут и еще гость нежданный: отбыл срок высылки дед Кузьма. Вместе домой приехали. Вернулся Мишка с работы — сидят они за столом, водку пьют. Глянул парень на мать — опять в лице у нее ни кровинки, как в тот раз на хуторе, когда взяли отца.
- Предыдущая
- 88/160
- Следующая