Пулеметчик Федя (СИ) - Смолин Павел - Страница 27
- Предыдущая
- 27/57
- Следующая
— Учись, — сказал я Пилипчуку, показывая варежки. — Безбумажный документооборот.
— Балаган, — отмахнулся Пилипчук.
Но одну пару взял и померил.
Кинопередвижку нашли за читальней.
Она лежала во дворе, под снегом, — железный ящик проектора, раскуроченный, с вырванным нутром, и рядом жестяные коробки от плёнки, пустые, мятые. Плёнкой немцы, судя по копоти на камнях, растапливали печь.
— Что это? — спросил Клюев, трогая коробку валенком.
— Кино это было, — сказал Калужский. — Передвижка. По деревням ездила.
Я стоял и молчал. Расчёт знал, почему я молчу, — все, кроме Клюева: Клюев пришёл в декабре и Зыкова застать не успел. Ему не рассказывали не из скрытности — просто про Зыкова нельзя рассказать. Зыкова можно только показать, а показывать было некому.
Вечером сидели тихо. Не по-хорошему тихо — по-казённому: Гринюк строгал, не глядя на дерево, Шилов перебирал трофейный шпагат, Калужский третий раз сверял опись, в которой нечего было сверять. Снаружи Саня прощался с Машкой на ночь, и это был единственный живой звук.
И я понял, что если сейчас ничего не сделать, то так и заляжет.
— Клюев, — сказал я. — Ложка есть?
— Есть…
— Дай сюда.
Я взял ложку, встал у печки, набрал воздуху — и показал Гмырю. Как Зыков показывал: подбородок вперёд, глаза оловянные, ложка в руке, как жезл регулировщика.
— Боец! — сказал я гмыриным голосом, и голос у меня был не гмырин, а чёрт знает чей, на четверть Гмыря, на четверть я, наполовину мороз. — Боец, почему ложка не в строю⁈ Ложка должна ходить в строю с котелком! Котелок — слева, ложка — справа, боец — посередине и молчит!
Показывал я плохо. Я это слышал сам — Зыков делал это в сто раз лучше, у Зыкова Гмыря получался живее живого Гмыри, а у меня выходил мороженый фельдфебель из плохого кино. Но Шилов уже лежал. Он лежал на лежанке лицом в телогрейку и стонал, и стучал по доскам ладонью, и Калужский смеялся в кулак, со всхлипом, и по тому, какой это был всхлип, было не разобрать, смех это уже или ещё нет, и не надо было разбирать. Гринюк не смеялся — Гринюк смотрел на меня и улыбался в усы, и кивал, как кивают мастеру, который делает грубо, но по делу.
— А это кто? — спросил Клюев шёпотом у Калужского.
— Это старшина Гмыря. Он часы носит. — Калужский вытер глаза. — А показывал его у нас Зыков. Миша. Он всех показывал. Он бы и тебя уже показывал, неделя — его срок был на человека.
— А где он теперь?
— Под Ельней, — сказал я, держа ложку в руке. — Он кино делать хотел. Звук. Ему той плёнки, что тут сожгли, на всю жизнь бы хватило… Ладно. Запоминай, Клюев, как не надо показывать Гмырю. Будешь при случае поправлять.
— Так я же его не видел.
— Увидишь, — сказал Шилов из телогрейки. — Гмыря — он находится. Он как ведро.
Ночь была морозная и чистая. Я вышел проверить пост — Клюев стоял у риги, ладонь на кожухе, всё как учили, — и на обратном пути завернул к аппарату. Просто так. Снял трубку. В трубке жила линия — тихий, ровный шорох, восемьсот метров мороза и одна тёплая кухня на том конце.
Посчитал день, как считаю всегда.
Кино в деревне Рожново не будет ещё долго. Но звук — звук мы тут кое-какой сделали. Миша бы поправил, где надо.
Из трубки шуршало. Я подержал её ещё немного и повесил, аккуратно, чтобы не будить кухню.
Живём.
Глава 15
За Рожновом наступление кончилось.
Не вообще — вообще оно, говорят, шло, и по ночам справа и слева погромыхивало, — а наше, ротное. Немец отошёл от деревни на четыре километра, сел на железнодорожную насыпь, врылся в неё, как жук в грядку, и дальше не пускал. Насыпь шла по гребню, перед ней лежало поле, ровное и белое, как лист до первого слова, и всякий, кто выходил на это поле днём, немедленно становился на нём словом, причём последним.
Рота встала напротив. Приказ был простой: держать, беспокоить, готовиться. Что значит «готовиться», не знал никто, включая, по-моему, того, кто приказывал, но «держать» и «беспокоить» — это была работа понятная, наша.
Позиция у «максима» была хорошая — мы с Ремезом выбирали её вдвоём, по всем правилам: фланговая, с укрытием, с сектором вдоль лощины. С неё я в первый же вечер разогнал немецкую рабочую команду, которая ставила колья перед насыпью. Красиво разогнал, экономно, лентой на треть.
А утром по этой хорошей позиции прилетело шесть мин. Подряд, кучно, с вилки в два снаряда — грамотно прилетело. Нас там уже не было: ночью я перекатил «максим» в запасной окоп, потому что чуйка — это тоже имущество, только без описи. Но шесть мин по вчерашнему месту — это было письмо лично мне, и почерк я разобрал.
Вечером стрельнули с запасной. Утром прилетело по запасной.
А через день та же почта пришла второму расчёту роты. Недбайло — сержант, пулемётчик старой закалки, из тех, кто позицию оборудует на совесть и на века, — отстрелялся со своей на-века позиции два вечера подряд, и на третье утро её накрыло с первой же вилки. Сам Недбайло уцелел, потому что вышел за лентами, а двоих его посекло: одного легко, второго — в санбат, с плечом. «Максим» их выковыряли из снега целым, но перекошенным, и Гринюк потом два часа выправлял ему стол.
— Быстро учится, — сказал Клюев с уважением, глядя, как оседает снежная пыль над нашим бывшим бруствером.
— Это не он учится. Это он выучен. Сидит на насыпи наблюдатель с трубой, сидит связист при миномётах, и работают они, как мы со Степанычем: увидел — позвонил — накрыли. У них эта связь с прошлой войны поставлена.
— И чего теперь? С двух позиций стрелять нельзя, а других нет.
— Значит, будут, — сказал я. — Много. Пулемёт, Клюев, отныне у нас не живёт. Пулемёт у нас кочует.
Считается, что зимой окопаться нельзя: земля — как броня, лом отскакивает. Это правда. Но зимой можно то, чего нельзя летом, и про это в наставлениях писать ещё не начали.
Снегу на поле намело по пояс, а у лощины — по грудь. Из снега мы и строили. Ночью, повзводно, без огня: нарезали лопатами снежные кирпичи, клали бруствер в три кирпича толщиной, а потом Гринюк принимал работу и поливал её из ведра водой — в два приёма, с промоткой, чтобы схватилось не коркой, а насквозь.
К утру это был уже не снег. Утром это был материал, который я самолично проверил трофейным автоматом с тридцати шагов: пуля входила на ладонь и оставалась жить внутри. Осколок — тем более. А главное, сверху ледяной бруствер было не отличить от любого сугроба, которых на поле — всё поле.
— Это где ж такому учат? — спросил Ремез, ковыряя бруствер пальцем.
— На севере, товарищ старший лейтенант. Финн так строил, теперь и мы так строим. У хорошего врага грех не выучиться — лишь бы он науку посмертно передавал.
Ремез достал книжечку.
Лёжек сделали четыре, за три ночи, все по дуге вдоль лощины, метров по полтораста одна от другой: с ходами не в полный рост, а для переползания, с нишами под ленты, с гнёздами под сани. Пятую, ложную, поставили нарочно небрежно — бруствер повыше, снег потоптан, из амбразуры торчит гринюковской работы жердь с намотанной ветошью, издали — ствол стволом.
Осталось лёжки назвать, потому что «первая-вторая-третья» в бою путается, а по телефону — тем более. Называл Шилов, я не вмешивался.
— Изба, — сказал он, тыча в правую. — Баня. Сельсовет. А эта, дальняя, — Гости. К ней ходить дольше всех, как в гости.
— А ложная?
— А ложная — Клуб. В клубе всегда шумно и никого путного.
Так и вписали в схему. Калужский рисовал её под копирку, в двух экземплярах, и вторую я отнёс Ремезу. Ремез посмотрел на схему, на которой значились Изба, Баня, Сельсовет, Гости и Клуб, помолчал и сказал только:
— Деревня у вас, Довнар, большая. Смотрите, чтоб погоста не завели.
Вечером «максим» стрелял из Избы — коротко, по делу: по рабочей команде, по кухне ихней, которая повадилась дымить в лощинке за насыпью, по смене постов, которую немец гонял, как по расписанию. Три очереди — и в переползание, санями по ходу, в Баню. Ночью Клюев с ветошью и лопатой наводил в Избе «жизнь»: подравнивал бруствер, топтал снежок, а в Клубе для верности поднимал жердь на локоть выше.
- Предыдущая
- 27/57
- Следующая
