Пулеметчик Федя (СИ) - Смолин Павел - Страница 18
- Предыдущая
- 18/57
- Следующая
— Опять кого-то раздел?
— Майора, товарищ комиссар. Он не возражал. Его уже не было.
— Где?
— Школа, за Ушаково. Он китель оставил, чемодан, чай. Китель — с Зыковым. Сигары — у старшины, за щит.
— За какой щит?
— За наш. Стоит теперь. Он сегодня Шилова прикрыл.
Гурьев повертел банку. Поставил.
Заварили в котелке. Много — две горсти, чтобы почувствовать. Пили из кружек, по очереди, потому что кружек было три на шестерых. Чёрный. Горький. Горячий. Пахло так, что от соседних повозок стали подходить и спрашивать.
— Индийский, — определил Гурьев, отпив. — Не немецкий. У них своего нет, они возят.
— Слон нарисован.
— Слон — это Индия. Майор далеко возил.
— Не довёз.
Гурьев кивнул. Отпил ещё.
Гринюк сидел напротив, с кружкой в обеих руках, и грел о неё пальцы, все в мелких порезах от ленты. Баранчук лежал, и от него шёл пар, как от лошади. Шилов пил и косился на банку — прикидывал, сколько там осталось и где она будет храниться. Вятка держал кружку так, как держал кожух, — ладонью, проверяя, тёплая ли.
— Федь, — он не смотрел на меня. — Живём?
Я посмотрел на банку со слоном. На кружку. На Гурьева, который смотрел в костёр.
— Живём.
— Настоящий, — Гурьев поднял кружку, посмотрел в неё. — Первый раз с июня.
— Настоящий.
Калужский подлил ему из котелка. Осторожно, как то, что можно разбить.
Глава 9
Из-под Ельни нас вывели десятого сентября — на переформирование, как сказал старшина, и на восток, как показывала дорога. Шли колонной, с повозками, и на второй день колонну нашла пара «юнкерсов».
Они зашли вдоль дороги, как по линейке. Я успел спихнуть Калужского в кювет, а сам не успел — по рёбрам чиркнуло, как кнутом, и гимнастёрка справа сразу стала тяжёлой.
Легли, отбомбились, ушли. Колонна поднялась. Я тоже поднялся, и земля качнулась не сильно, но заметно.
— Сидеть, — Баранчук положил мне на плечо ладонь, и под ладонью сидеть стало проще, чем стоять.
Вятка разрезал гимнастёрку, посмотрел, засопел с облегчением:
— Борозда. Кость целая.
— Знаю.
— Откуда?
— Дышу же.
До санбата я дошёл сам. Баранчук шёл рядом на всякий случай, и на его фоне я выглядел здоровее, чем был.
Госпиталь был армейский, в бывшей школе — вторая школа за месяц, только без майорского кителя. Меня зашили, перевязали и положили на две недели.
На третий день я понял, что две недели не выдержу, и стал искать, кому здесь нужен толковый ефрейтор.
Нужен оказался военврачу третьего ранга Селиванову — пожилому, с руками хирурга и почерком врача. Истории болезни он писал по вечерам, после операций, и к полуночи его записи не мог прочитать даже он сам.
— Товарищ военврач, разрешите — я под диктовку.
Он посмотрел на меня поверх бумаг, как на симулянта наоборот.
— Писать умеешь?
— Проверьте.
Он продиктовал. Прочитал. Подвинул мне всю стопку.
Три вечера я писал: диагнозы, даты, «эвакуирован», «возвращён в строй». На четвёртый вечер Селиванов посмотрел мою повязку, потрогал шов и взял чистый бланк.
— Пиши на себя. «Выписан в часть, долечивание амбулаторно».
— Спасибо, товарищ военврач.
— Не за что. Ты мне неделю сна вернул.
Пятнадцать историй болезни — и здоров. Первый раз видел, чтобы бумага лечила.
Запасной полк стоял под Москвой, в лагерях, и расчёт я нашёл там же, куда было выписано предписание, — в третьей роте, у длинного барака. «Максим» стоял под навесом, укрытый брезентом, и по тому, как он был укрыт, я издали понял, что Вятка жив-здоров.
А вот MG-34 под навесом не было.
— Сдали, — Вятка развёл руками. — Приёмка. Трофейное — на склад, приказ. Я говорил — личное оружие. Мне сказали: личное — у живых.
Склад держал старшина Пилипчук — круглый, с Полтавщины, с лицом человека, у которого всё есть и ничего нет. Он выслушал меня, не перебивая, что уже было подозрительно.
— Пулемёт лейтенанта Кожемяко, — закончил я. — Погиб под Ушаково. Пулемёт при расчёте с Немана.
— Лейтенант погиб, — Пилипчук кивнул с сочувствием. — А пулемёт живой. Живое имущество — на склад.
— Товарищ старшина. Мне дали взвод новобранцев. Двадцать человек, один учебный диск. Учить не на чем. А это — пулемёт с полным устройством: замок, лента, сошки. Наглядное пособие.
— Пособие, — попробовал он слово. — А бумага у тебя есть?
— Будет. Пишу: «MG-34, один, принят складом в ремонт. Выдан командиру учебного взвода для обучения личного состава устройству трофейного оружия. Возврату подлежит по окончании обучения».
— А обучение когда кончается?
— А это уже вы в бумаге не пишете. Не ваша забота — сроки учебного процесса.
Пилипчук взял акт. Прочитал. Прочитал ещё раз, и второй раз он читал не текст, а почерк.
— Где писать учился?
— Семь классов. Но хороших.
Он расписался и выдал MG обратно — «в ремонт, на руки». Потом посмотрел мимо меня, за спину, и голос у него не изменился:
— Хлопец. Положи.
Шилов, стоявший у стеллажа с мылом, обиделся всем корпусом.
— Чего сразу я?
— У меня сорок кусков лежало. Стало тридцать девять.
— Тридцать восемь, — честно поправил Шилов и положил оба.
Пилипчук прищурился:
— Как звать?
— Шилов.
— Зайдёшь после ужина, Шилов. Есть разговор.
Взвод мне достался деревенский. Двадцать человек, от восемнадцати до сорока, из-под Рязани и Тамбова, и пулемёт до этого видели трое, а трогал один. Диск на всех был один, учебный, с просверленными патронами.
— Так не учат, — сказал я Гринюку.
— Ну и чего теперь?
— Теперь ты мне выточишь патроны. Деревянные. Сорок семь штук, по размеру, и ещё столько же.
Гринюк померил настоящий патрон пальцами, посмотрел на свет.
— К завтрему.
К завтрему было девяносто четыре деревянных патрона, и взвод сел снаряжать диски по кругу: наполнил — передал — следующий. Пальцы на деревянных учатся так же, а кровь остаётся при бойце.
Учил я так, как учили меня, только словами отсюда. Кто охотник — в наводчики. Кто при технике был, хоть при молотилке, — к замку. Остальные — подносчики, и это не наказание, а должность, без которой первые двое молчат.
Самый быстрый на снаряжании оказался щуплый тамбовский, по фамилии Клюев.
— Где руки набил?
— Семечки лущил. На спор.
— С кем спорил?
— С сестрой. Она быстрее.
— Напишешь ей, что теперь ты.
Вопросы они задавали правильные, деревенские.
— Товарищ ефрейтор, а почему сорок семь? Место же под сорок девять.
— Потому что при сорока девяти клинит.
— А зачем тогда место?
— Для тупых вопросов.
Калужский на занятиях держался ветераном. Месяц войны против нуля — это стаж, и он им пользовался: ходил вдоль дисков, поправлял, важно повторял новобранцам про сорок семь и про место для вопросов. Я послушал из-за спины. Слова были мои, подача его — с калужской растяжкой, и выходило даже убедительнее.
— Товарищ ефрейтор, — пожаловался он потом, — они спрашивают, скольких я убил.
— А ты?
— А я говорю: не считал. Считал ленты.
— Правильно говоришь.
Гринюк на занятиях сидел в стороне с ножом и бруском липы. Из бруска медленно выходила лошадка — грива уже была, ног ещё не было. По вечерам он писал письмо, по строчке, огрызком, и прятал в нагрудный карман недописанным.
— Кому лошадка?
— Младшей. У меня их пятеро, но лошадку просила младшая.
На склад я попал ещё раз — за смазкой — и увидел в дальнем углу то, чего там стоять не могло.
— А это что у вас?
— Не трогай, — Пилипчук даже не обернулся. — Это с гражданской стоит. Может, музейное.
Стоял «Льюис» — толстый кожух, диск сверху блином. Рядом второй. Рядом ящик дисков. А за ними, у стены, — «максим-токарев» двадцать пятого года, с прикладом, пыльный, как экспонат.
- Предыдущая
- 18/57
- Следующая
