Чужой берег (СИ) - Аржанов Алексей - Страница 24
- Предыдущая
- 24/56
- Следующая
Кому?
У дворового мальчишки, бежавшего из-под барина, родни нет, а кто есть, тому писать опасно.
Кому — я знал.
Аграфена Ермакова, мещанка ямбургская, за сорок два рубля признавшая чужого мальчишку своим Ильёй. Живая баба с приложенной рукой, двое свидетелей при ней, и всякий из троих может завтра проговориться, продать или просто испугаться. Я это себе представлял и тогда же решил, что живой свидетель хуже покойника.
А нынче выходило, что дело не кончилось той осенью.
Ей платят до сих пор. Иначе незачем ловить попутное судно и совать матросу свёрток за пазуху, когда впереди два года и почты не будет вовсе.
Стало быть, дело на берегу заведено надолго: вдове платят помесячно, и платить будут все два года, покуда его нет. А этот свёрток последний, какой он мог передать своими руками.
И платит не он. Юнге положено казённого жалованья столько, что до Ямбурга и письмо-то не дойдёт.
Платит тот, кому он слово дал. А Илья только относит.
Спрашивать я его не стану. Я уже спрашивал, и он ответил мне «я слово дал», и больше я из него не вытяну ничего.
Он мне не лгал ни разу. Он просто отвечал не на всё, и я это принял.
Ермаков поднял голову и увидел меня. Он смотрел на меня, а я на него, и между нами было саженей десять пристани.
Потом он повернулся и пошёл к нашей шлюпке, не оглянувшись.
Новицкий пришёл в лазарет уже в темноте.
Я сидел над своей тетрадью и записывал шкипера, и записывал подробно, потому что шестнадцатого мне надо будет всё это помнить.
Он вошёл, поглядел на Дроздова, который спал, и сел на сундук.
Посидел.
— Андрей Ильич.
— Слушаю, ваше благородие.
— Вы нынче хорошо разобрали.
За три месяца это была первая похвала, сказанная вслух и прямо.
— Благодарю.
— Не за что, — он поглядел на свои руки. — Я вчера там простоял час и не разобрал. Стучал, слушал, а разобрать не мог.
— У вас не было трубки.
— У меня не было трубки, — согласился он. — И не было того, что у вас в голове.
Он помолчал. Я увидел, что он опять считает. Губы у него шевельнулись, раз, другой, и остановились.
— Вершинин, — сказал Новицкий.
— Да?
— Могу ли я задать вам один серьёзный вопрос? — он чуть помолчал, и тут же добавил: — А после доверить вам дело не менее серьёзное.
Глава 8
— Задавайте, ваше благородие, — сказал я.
Штаб-лекарь Новицкий не сразу заговорил.
Он сидел на сундуке, положив руки на колени, и глядел на них. В лазарете было тихо, только Дроздов посапывал за переборкой.
— Могу ли я положиться на вас в том, что до службы не касается никого, кроме меня?
Я три месяца ждал вопросов про известь и про журналы, про юнгу, которого я не дал раздеть. А он спросил про доверие.
— Можете, — сказал я.
— Вы даже не спросили, о чём речь.
— Ежели бы вы хотели, чтоб я спросил, вы бы начали с другого конца.
Новицкий чуть усмехнулся.
— Верно.
Он помолчал ещё.
— Тогда слушайте. У меня сердце.
Я не пошевелился. Это самое трудное в нашем деле. Когда человек говорит тебе такое, он следит за твоим лицом внимательнее, чем за собственными словами. Дёрнешься, и он замолчит.
— Слушаю, — сказал я ровно.
— Перебои, — Новицкий говорил коротко, отрывисто. — Второй год. Сперва изредка, раз в месяц. Нынче почти всякий день.
— Как оно идёт?
— Идёт ровно, а после будто спотыкается. Раз, другой, и опять ровно, — он поглядел на меня. — А бывает, что заходится и колотит без счёта, и тогда я ни на что не гожусь. Стою и жду.
— Долго?
— Когда минуту. Когда полчаса.
Я сидел и складывал у себя в голове. Для него это была загадка, а для меня почти ясная картина.
Сердцем командует своё собственное устройство, и командует размеренно. А бывает, что устройство это начинает сбоить, и тогда сердце то пропускает удар, то вставляет лишний, а иной раз срывается и колотит беспорядочно.
В моё время это разбирали по бумажной ленте, где рисуется каждый удар. Тут ленты нет, тут есть пальцы на запястье и ухо на груди.
Одна беда, что я и так знал, что это такое. Аритмия. И, судя по рассказу, из тех, которые сами не проходят.
— Ваше благородие, дозвольте.
— Что?
— Руку.
Он подал левую, я нашёл пульс и стал считать. Считал минуты три и не отпускал.
Пульс шёл ровно, ровно, ровно, а после проваливался. Удар, которого нет, и следом другой, приходящий с усилием и сильнее прочих. Раз на двенадцать ударов, иногда на десять. Наполнение хорошее, частота в покое семьдесят с небольшим.
Потом я взял трубку, и в неё это было слышно ещё яснее. Два тона, ровно, ровно, а после пауза длиннее, чем следует. Шумов я не услышал, и это было лучшее из всего, что нашлось.
— Ну? — спросил Новицкий.
Врать ему нельзя, это я усвоил в первый же день. А говорить всё тоже было нельзя.
— Сердце у вас работает с пропусками, — сказал я. — Идёт ровно, а после пропускает удар. Раз на десять или на двенадцать. Клапаны целы, шумов нет.
— Это дурно?
— Само по себе не смертельно. Люди живут с таким годами и умирают от другого.
— А ежели заходится?
Вот тут я помолчал.
— А вот это хуже, — сказал я честно. — Оттого что при этом сердце гонит впустую и до головы доходит меньше крови. От этого и слабость, и в глазах темнеет.
— Бывает, — подтвердил он.
— И оттого можно упасть.
Он выслушал и кивнул, будто я сказал ему то, что он и сам знал. Впрочем, он и знал.
— Теперь вы понимаете, отчего я считаю, — сказал Новицкий.
У меня в голове щёлкнуло, и я понял ещё кое-что.
— Ваше благородие. Третьего дня в шлюпке… Вы…
— Да.
— Вы считали. Я видел, у вас губы шли. И я поглядел на ваши руки, а вы себя не щупали, и мне это показалось странным.
— И что вы решили?
— Ничего не решил. Подумал, что вы считаете что-то своё.
— Своё и считал, — Новицкий положил ладонь на грудь. — Мне запястье щупать незачем, Андрей Ильич. Я его чувствую отсюда. Оно у меня переворачивается, и я слышу, сколько раз. Всякий день считаю. Утром, в полдень и ввечеру. Три месяца.
— И что выходит?
— Что чаще, чем в июне.
Я сидел и думал. За две минуты этот человек сделался мне понятен до самого дна.
Он ничего не записывает и всё держит в голове, и помнит лазарет наизусть. А теперь я знал, зачем ему такая память.
Он второй год ведёт счёт собственным перебоям, не записывая и никому не показывая. Три раза в день. Записать это он не может. Записанное найдут.
— Ваше благородие, — сказал я. — Дозвольте вопрос.
— Спрашивайте.
— Отчего вы пошли в плавание?
Он молчал долго.
— Оттого, что на берегу меня бы списали, — сказал он наконец.
И объяснил, а я слушал и понимал, что вот оно, то самое, чего он не сказал мне в августе. Тогда он отговорился тем, что его не определяли, а он вызвался сам, и что в этом всё дело.
А дело было вот в чём. Штаб-лекарь восьмого класса, при должности и при жалованье, у которого второй год сердце ходит с перебоями. Ежели про это узнают в Медицинской экспедиции, его освидетельствуют и отставят по болезни.
И останется он в Петербурге, пятидесяти лет, при своей памяти и тридцати годах службы, никому не нужный.
— А в дальнем плавании освидетельствовать некому, — сказал я.
— Некому, — Новицкий усмехнулся. — Тут я сам себе комиссия.
— И вы вызвались.
— Сам попросился. Два года в море, и никто мне не скажет, что я негоден, — он развёл руками. — Только вот какая штука, Андрей Ильич. Ежели я тут слягу, медицинская часть останется на фельдшере, а фельдшер у нас, при всём моём к нему уважении, не лекарь. — Он поглядел на меня. — Оттого мне и надобен был человек вроде вас.
— Вы это с самого начала так решили?
— Не с самого, — штаб-лекарь потёр колено. — Про вас мне сказали, что вы мебель, и вас уже чуть не списали. А после я поглядел, как вы работаете, и понял, что мне соврали. А после был живот у Чекрыгина. И вот тогда я решил.
- Предыдущая
- 24/56
- Следующая
