Чужой берег (СИ) - Аржанов Алексей - Страница 22
- Предыдущая
- 22/56
- Следующая
И будет прав, потому что людей не хватает всегда.
Спал я часа три и встал до побудки.
Прошка уже был на ногах. Он таскал воду с камбуза, напевал что-то себе под нос и, увидев меня, обрадовался.
— Андрей Ильич! А я Дроздова напоил, он нынче сам сел. И дул в кружку, я считал, двадцать раз.
— Хорошо.
— И книжку вашу глядел. Там картинка, где человек лежит, а над ним склянка на верёвке. Это зачем?
— После расскажу.
Он кивнул и понёс ведро дальше.
Я глядел ему в спину и решал.
Сказать ему? Испугается заранее, а поделать ничего не сможет, потому что служитель против шкиперского помощника — ничто. Только изведётся.
Не сказать? Тогда его переведут в один день, и он узнает об этом от боцмана, и решит, что я знал и промолчал.
Я решил молчать. Покуда я не понимаю, что именно Лобанов задумал и когда, говорить нечего. А как пойму, тогда и скажу.
Это было не самое честное решение. Зато самое разумное.
Штаб-лекарь Новицкий ждал у трапа в девятом часу.
— Трубку взяли?
— Взял, ваше благородие.
— Ну, идёмте.
Он спускался в шлюпку первым, и я подумал, что за эти месяцы ни разу не видел его на берегу.
То есть видел, конечно, в Копенгагене. Но там он ходил с бароном, по казённой надобности, и я на него не смотрел.
А нынче он сидел напротив меня на банке, глядел на воду и молчал. Впервые за три месяца я сидел с ним лицом к лицу, и между нами не было дела.
Кое-что ещё я понял только теперь. Он ничего не записывает.
Он подписывает. Пишет писарь, подписывает он, а своего листа у него нет.
При этом он знает лазарет наизусть.
Он знает, кто чем болел в июле, что ему давали и на какой день отпустило. Помнит, сколько было хины на первое сентября и сколько корпии извели в шторм. Когда я подаю ему список, он читает его, не заглядывая в свой, и говорит: «Пудова вы пропустили, у него горло».
Я это принимал за въедливость. А в шлюпке поглядел на него и подумал, что это не въедливость.
И вот тут я увидел второе. Он сидел, глядел на воду, и у него шевелились губы.
Не бормотал, а именно шевелил, беззвучно и ровно, как шевелит человек, который что-то считает.
Так считают пульс. Я поглядел на его руки — рук он не держал ни на запястье, ни на груди, и считать ему было нечего.
Я поглядел на воду. Ничего там не было, кроме волн. Потом он перестал.
Спрашивать я ничего не стал.
К Маршаллу мы пришли первыми, потому что так распорядился штаб-лекарь.
— Долг прежде дела, — сказал он. — Вас звали, стало быть, идём.
Дверь открыла Мэри.
Она поглядела на меня, потом на Новицкого, и я увидел, как она сообразила, кто это, и выпрямилась.
— Мистер Вершинин, — по-русски проговорила она. — Отец ждёт.
Кемпа держали в задней комнате, на кровати у окна.
Он был живой и был в сознании, и первое, что я сделал, войдя, это поглядел на его лицо, а не на ногу. Лицо было нормального цвета. Губы розовые, глаза ясные, испарина на лбу небольшая.
Жара нет. Или почти нет.
— Как спал? — спросил я, и Мэри перевела.
Кемп что-то ответил и даже усмехнулся.
— Он говорит, плохо, потому что ему не дали согнуть ногу.
— Правильно не дали.
Мэри развернула повязку, и я поглядел на культю.
Шов держал, я это увидел сразу. Края красные, но краснота шла ровной полосой, а языками не расползалась. Отёк небольшой. Гноя не было, а то, что вышло на повязку, было жидким и светлым.
Я нагнулся и понюхал. Пахло раной, и только раной.
— Хорошо, — сказал я. — Очень хорошо.
Мэри стояла рядом с листом в руках.
— Мы его на живот клали, — сказала она. — Со вчерашнего дня, как вы велели. Четверть часа. Он ругался.
— И правильно ругался. Ему больно.
— А после сам попросил ещё.
Я поглядел на неё.
— Отчего?
— Оттого что после этого нога меньше тянет, — она чуть улыбнулась. — Он сам заметил. Я ему ничего не говорила.
Дальше мы перевязывали вдвоём, и я поймал себя на том, что не командую.
Со Скородумовым мы вечно друг другу отдаём команды. С Прошкой командую. Даже с Новицким, когда мы работаем вместе, я говорю, что подать, и он отвечает на мою просьбу.
А тут я протянул руку, и она уже держала бинт. Она поглядела, как я кладу первый тур, и второй положила сама, и положила правильно, с натяжением, ровно.
— Не так туго, — сказал я.
— Отчего?
— Оттого что отёк ещё будет. Ежели туго, ей станет некуда деться, и повязка врежется.
Она ослабила.
Наши руки один раз сошлись на бинте, и я это заметил.
— Мистер Вершинин.
— Да?
— Вы всегда объясняете, отчего разное с человеком происходит, — она не поднимала глаз от повязки. — Отец говорит, что делать. А вы говорите, отчего.
Я подумал.
— Оттого что человек, который знает, отчего, сделает правильно и без меня. А который знает только, что делать, ошибётся, как только выйдет иначе.
Мэри завязала последний узел.
— Это правда, — сказала она.
И больше ничего не добавила, и мы вышли.
Маршалл принял нас в той же комнате, где резал.
Стол уже вернули на место и накрыли сукном, а инструмент лежал в своём порядке, я его узнал.
Новицкий вошёл первым, как положено по чину, и я увидел, как они с Маршаллом поглядели друг на друга.
И я понял, что эти двое не поладят. Не в том смысле, что поссорятся. Люди разной породы, и оба это увидели за одну секунду, а я следом за ними.
Маршалл практик. Человек с ножом, который тридцать лет режет, и у которого всякое знание лежит в руках.
Новицкий другой. Штаб-лекарь восьмого класса, который держит в голове лазарет на сто тридцать душ, ведёт хозяйство, отвечает перед капитаном за каждую склянку и режет редко.
И оба были правы, каждый в своём деле. Оттого и не поладят.
Заговорили они по-латыни, потому что общего живого языка у них не было. Мэри переводить не стала.
Вернее, язык-то общий был, Маршалл сносно говорит по-русски, но, как я уже понял, с едва знакомыми людьми на этот язык он переходит неохотно.
Таков уж человек. У каждого свои странности.
Я внимательно слушал их разговор.
Латынь у Новицкого я услышал медицинскую, тяжёлую и правильную, с оборотами из учебников. У Маршалла она была живая и корявая, потому что он ею пользовался, а не учил.
Спорили они не о медицине. Маршалл спросил, сколько на «Камчатке» медиков. Новицкий ответил, что трое. Маршалл спросил про больных, и Новицкий ответил, что двое.
Англичанин поднял бровь.
И вот это было мерянье, а не разговор.
Один давал понять, что у него тут госпиталь и двадцать коек, а другой давал понять, что у него сто тридцать человек на два года и трое медиков, и разница в том, что своих он не может выписать домой.
Между ними я чувствовал себя неловко.
Потом Маршалл повернулся ко мне.
— Вершинин, — сказал он.
Потом полез в стол и достал конверт. Обыкновенный, серой бумаги, с адресом, писанным его рукой.
— Вот вам моя благодарность, как и обещал, — сказал он по-русски, а затем добавил: — Хаслар.
Я взял.
— Что это?
Мэри объяснила, потому что это её отцу проще было сказать на английском.
Маршалл написал в Королевский морской госпиталь в Госпорте, к человеку, которого знает лет двадцать. Написал, что русский лекарь с военного шлюпа хочет поглядеть госпиталь, и что лекарь этот стоит того, чтобы его пустить. Я слушал и не верил.
— Он говорит, — переводила Мэри, — что в Хаслар просто так не пускают. А с этим письмом пустят и покажут.
Я держал конверт и не двигался. Хаслар. Тот самый, про который мне вчера ночью рассказывали в кабаке, а я слушал и не надеялся.
— Он говорит, что это и есть то, что он вам должен, — сказала Мэри. — Не деньги.
— Спасибо, — сказал я Маршаллу.
Он кивнул коротко.
- Предыдущая
- 22/56
- Следующая
