Сталинград (СИ) - Градов Константин - Страница 5
- Предыдущая
- 5/55
- Следующая
— Обухов приметил.
Карасёв долго изучал меня. Я стоял как положено стоять красноармейцу перед лейтенантом: ел глазами начальство и всем видом показывал, что мыслей у меня нет и никогда в жизни не было.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Держите дом.
И ушёл.
Мог наорать за самоуправство. Не наорал. Умный, значит. Или запомнил на будущее — что, впрочем, тоже неплохо, лишь бы запомнил правильное.
Дом я обошёл сам. Не из любопытства — из привычки: пока не знаешь, где в твоём доме дырки, ты в нём не хозяин, а квартирант. Дырок оказалось четыре. Пролом в торце, через который мы сюда и пришли, окно на первом с выбитой рамой, дверь чёрного хода, заваленная так удачно, что человека не пропустит, а гранату вполне, и лаз в подпол.
В подпол я и полез. Там жили. Не в смысле сейчас, а в смысле до всего этого: под лестницей стояли банки, аккуратно, рядком, и на банках рукой хозяйки было написано: «Огурцы 41 г.». Часть побило осколками, часть просто высохла. Рядом валялся одинокий детский ботинок. Я моргнул, отвёл взгляд и позвал своих — не вернётся хозяюшка за консервами, можно забирать.
А в углу, за банками, у стены, стояло ружьё. Двустволка. Старая, курковая горизонталка, из тех, что переживают трёх хозяев, одну империалистическую войну, одну революцию и одну войну гражданскую. Ложа треснута и обмотана проволокой. Стволы в мелкой рыжей ряби, но целые.
Я взял её в руки и переломил. Пусто. Хозяин, уходя, забрал патроны и не забрал ружьё — стало быть, торопился, а может, решил, что с ружьём его не пустят в эвакуацию.
Наверху скрипело перекрытие: мужики шли по огурцы, а мне после тринадцати лет без инструмента наконец выдали ружьё.
Ласково погладив двустволочку, я попросил:
— Послужи и на этой войне, родная. Клянусь: отреставрирую и на стену повешу, будет тебе почётная пенсия. Но сначала придётся немного тебя улучшить. Договор?
Двустволка вкусно щелкнула, и я услышал в этом звуке согласие.
Всё, что мы делали сегодня в этом доме, мы делали неправильным оружием. Трёхлинейка в коридоре — это шест с гвоздём. Ты входишь в комнату, где до противника три метра, и держишь в руках полтора метра дерева и стали, которые надо ещё довернуть. А тут — обрезать стволы по цевьё, отпилить приклад в рукоять, и получится то, чем через полвека будут вышибать двери во всём мире. Двенадцатый калибр в упор не спрашивает, попал ты в грудь или в плечо. Двенадцатый калибр склонен к максимализму и может себе позволить пренебрегать деталями.
Наверху загрохотало, посыпалось, и в лаз полезли мужики — все разом, толкаясь, как школьники в столовую.
— Где⁈ — с ходу заорал Митька.
— Под лестницей.
Секунд десять в подполе стояла благоговейная тишина.
— Восемь, — сосчитал Кабаков.
— Девять, — поправил Полещук. — Вон там, в нише стоит — мож, особая?
— Девять, — согласился Кабаков и повернулся ко мне. — Витёк, ты у нас теперь святой. Хочешь, я тебе портянки постираю?
— Не хочу.
— И правильно, — одобрил он. — Я бы всё равно не постирал.
До подвала никто не вытерпел: первую банку вскрыли на месте. Огурцы пошли по кругу — маленькие, кривые, но крепкие и хрусткие, засоленные какой-то незнакомой мне женщиной в другой, довоенной жизни.
Хруст в подполе стоял такой, что я забеспокоился, не услышат ли немцы.
— Довоенные, — с набитым ртом сообщил Митька. — Мужики, вы поняли? Мы жрём довоенные огурцы!
— Сорок первый — это уже война.
— Значит, ранневоенные! Ты ешь, не рассуждай.
Тюрин молча взял банку, выпил из неё рассол — весь, до дна, в четыре глотка, — вернул банку с огурцами обратно в круг и отошёл. Мужики уважительно проводили его взглядом и на обратном пути зацепились глазами за ружьё.
Вот тогда-то они и заметили ружьё.
— Гля! — Митька чуть не подавился. — Витёк, а это чьё?
— Моё.
— Ух ты! — он утёр рот рукавом и потянулся потрогать. — Дай подержать? Дай, а? У нас в Тельме ни у кого не было, только у деда Игната берданка, и та кривая.
Ружьё пошло по рукам вместе с банкой. Люди хрустели огурцами, передавали друг другу двустволку и говорили о ней уважительно, как говорят о хорошей вещи мужики, у которых давно не было в руках ничего интересного.
— Хороша, — Полещук провёл пальцем по стволам. — Ржа только сверху. Отчистить — как новая будет.
— Курковая, — заметил кто-то с уважением. — Надёжная. В ней ломаться нечему.
Бартош взял её последним. Взял правильно, привычно, переломил, осмотрел стволы на свет, щёлкнул и подержал на весу, прикидывая баланс. Охотник. Сибиряк с Ангары.
— Ижевская, — определил он. — Старая. До революции ещё делали, добрая.
— Добрая, — согласился я.
— Патронов нет.
— Найдём.
Он хмыкнул, вернул мне двустволку и взглядом вынес приговор: глупость задумал и сам это знаешь.
— Пилить будешь?
Я промолчал. Что тут скажешь?
— Жалко, — вздохнул Бартош. — Ружьё-то хорошее.
— Хорошее, — я подтвердил. — Только осовременить чутка надо. После войны верну как было, я ей пообещал уже.
Бартош ухмыльнулся, хмыкнул и отошёл. Зотов перевёл взгляд с двустволки на меня. Ефрейтор был практичный и спрашивал по существу:
— Патроны есть?
— Нет.
— Ну и на кой оно тебе?
— Пригодится.
Зотов ушёл, всем видом показывая, что молодым в этой войне позволено чудить, пока чудачество не мешает службе.
Грачёв подошёл, когда остальные разбрелись по банкам, и остановился рядом. Молча перебирал варианты, глядя на ружьё, — учится, значит.
— Ну? — поторопил я. — Озвучивай.
— Оно же охотничье, — осторожно начал он. — По зверю. А по человеку у него разброс большой и бьёт недалеко.
Я даже хохотнул, а потом обвёл рукой вокруг:
— А где тут «далеко»?
Грачёв честно оглядел подвал. Потом открыл рот. Потом закрыл. Перевёл взгляд с трёхлинейки у себя в руках на двустволку и обратно — в голове у него что-то встало на место.
— Разброс, — наконец проговорил он. — На два шага разброс — это хорошо. Это ж… не надо целиться.
— Молодец!
Он покраснел до ушей, но я быстро испортил его радость:
— Но целиться всё же надо: на трёх шагах пучком прилетает, это потом шире расходится.
Грачёв пожевал губами и буркнул:
— Короткое будет. Удобное.
— Ага, — с улыбкой подтвердил я и выдал ему немецкую галету.
Кто ж когда дом обходит трофеи не собирает?
К вечеру мы перетаскивали банки. Дом оставили держать половине отделения, а остальные пошли к себе, и каждый нёс своё: кто в вещмешке, кто в подоле шинели, кто в обнимку, как ребёнка. Митька умудрился взять три и всю дорогу шипел на них, чтоб не звякали. Полещук нёс одну, зато вдобавок тащил найденные где-то моток провода, чугунную сковороду и немецкую плащ-палатку — на вопрос «зачем» уставился на меня так, будто я попросил объяснить, почему вещи падают на землю, а не улетают.
Правильный подход. Я его полностью разделял, но никогда не мог удержаться от глупых вопросов.
Ну а правильность изъятия трофеев никто не оспаривал: в городе с хронически сбоящим снабжением нужно внимательно смотреть по сторонам и не проходить мимо того, что плохо лежит. Банки поставили в углу, у несущей балки — в самом безопасном месте подвала.
— Не жрать! — объявил Зотов. — По одной в неделю, по воскресеньям. Растянем.
— Полтретьего, — вдруг сообщил Митька в пространство.
Часов у Митьки не было. В подвале они имелись только у Ушакова, а Ушаков спал.
— Откуда знаешь?
— Так чувствую.
— Ушаков, — я толкнул спящего. — Сколько на твоих?
Ушаков, не открывая глаз, вытащил часы, посмотрел одним глазом, буркнул «полтретьего» и заснул обратно.
Митька просиял.
— Как? — спросил я.
— Витёк, ты чего? — он даже обиделся. — Я с мамкой на пекарне с семи лет. Ты знаешь, чего такое квашня? Она ж часов не спрашивает. Она подошла или не подошла. Ты её проспал — всё, пропало. Мамка меня в три ночи будила, а потом и будить не надо стало, я сам просыпался.
- Предыдущая
- 5/55
- Следующая
