Иван Великий (СИ) - Шерр Михаил - Страница 11
- Предыдущая
- 11/53
- Следующая
За воротами лежал передний двор: утоптанная до каменного состояния и очень чисто метённая и убранная от конских выделений земля, коновязь в тени, службы по сторонам и людская суета, которая при нашем появлении перестала быть суетой. Дворня замерла и шапки пошли с голов так же волной, как и в других местах где я проезжал, только тише: здесь не глазели, здесь стояли по чину, но и у чина были глаза. Все смотрели на одно. Я знал, на что.
Слухи о случившемся со мной въехал в этот двор намного раньше меня: один — расшибся, татары помяли, потом другой — везут в Москву. И теперь весь двор, не поднимая глаз, ждал одного: как молодой Великий Князь сойдёт с коня: сведут липод руки, подставив скамеечку или как прежде сам сделает это по-молодецки.
Расчёт был секундный, и делать его, честно говоря, было нечего: он был сделан ещё на подъезде к Москве. Я перекинул ногу и соскочил с седла, разом, по-строевому, как соскакивал раньше в расположении, где на меня смотрел весь эскадрон или полк.
Земля тут же ударила в подошвы, и внизу справа в ребрах прострелило коротко и бело, до искор в глазах. Но на моем лице это никак не отразилось. Я сохранил спокойное и даже чуть скучающее выражение, как и было положено. Этому я был обучен давно и не здесь.
Двор разом выдохнул. Но не звуком, а скорее движением: суета отмерла и пошла дальше, но уже какая-то другая, полегчавшая. Малый в холщовой рубахе как-то довольно принял повод, поклонившись в пояс, и повёл коня к коновязи, и я отметил, что сделал это он умело и ласково.
Слух благополучно умер прямо здесь, на этом месте, не прожив и нескольких дней. И очень дёшево, всего лишь за одну вспышку боли в боку, которую надо было просто перемочь. А ведь часто они слухи живут годами всего лишь из-за того, что кто-то не приучен держать в узде свои чувства и эмоции.
Глава 5
От крыльца уже шёл встречать немолодой боярин, плотный, на вид очень крепкий, в летнем лёгком охабне, с лицом человека, который всю жизнь встречает и провожает и научился делать это так, будто ничего важнее на свете нет. Челяднин Федор Михайлович, в памяти всплыло знание великокняжеского окружения, один из встречных бояр Великого Князя, который унаследовал это место от своего родителя Михаила Андреевича. В моей груди, груди Иоанна Васильевича при его виде не шевельнулось ничего настороженного, как не шевелится при своём, виденном тысячу раз и ком-то верном, в котором не сомневаешься, потому что он не давал тебе повода для сомнений.
Федор Михайлович состоял в родстве с Патрикеевыми, которые в свою очередь были родственниками Великого Князя. Покойный Юрий Патрикеевич отец князя Ивана Юрьевича одного из приближенных бояр Великого Князя Московского Василия Второго породнился с великим князем Василием Дмитриевичем.
— Здрав буди, государь, (в пятнадцатом веке, в обращении к Великому Князю употребляется слово господарь, государь войдет в оборот позднее во второй половине века, при позднем Иване Третьем, прим. авторов) — сказал он с поклоном, глубоким и умелым. — Заждался Великий Князь.
И пошёл на полступени впереди, вполоборота, показывая мне путь по лестнице дома, в котором княжич Иоанн Васильевич вырос. Я шёл за ним и позволял себя вести. В этом ведении не было ни капли смысла и был весь смысл разом: смысл у таких вещей не в пользе. В двадцатом веке отменяли церемонии за ненадобностью, но спохватившись, вскоре завели новые, зачастую даже куда более громоздкие и точно не всегда умные. Видимо, надобность в церемониальности есть.
Крыльцо было высокое и крытое, в два поворота, с рундуками, и на первом же повороте я поймал себя на том, что делаю две работы сразу.
Одна работа была всегдашняя, камеральная: глаз мерил и записывал. Столбы-кубышки — вот они, значит, какие вживую, а не в прориси; тёс ступеней уложен щелями наружу, чтобы вода не стояла. В реконструкциях этого нет, никто не догадался, а тут просто дождь идёт пятьсот лет подряд, и плотник это знает. Перила ниже, чем я бы нарисовал. Резьба грубее и крупнее, чем на музейных прялках, она рассчитана на взгляд с седла, а не на витрину. Я шёл и читал этот сруб, как читают наконец добытый архив. На втором повороте рука моя сама собой шевельнулась к правому боку. Туда, где почти двадцать лет висела полевая сумка, а последние десять сезонов еще и фотоаппарат ФЭД в потёртом футляре.
Ни сумки, ни ФЭДа. Снимать нечем, записывать не для кого, некому сдавать, это мы уже выяснили у ворот. Выходит, снимал бы для себя.
«А ведь для себя-то, — подумал я, — как раз и жаль».
Вторая работа была намного проще: я слушал собственные шаги. Лестница под нами скрипела: богато, разноголосо, каждая ступень своим голосом, и сразу пришло понимание, что этот скрип не изъян, а устройство. По такому дому не пройдёшь неслышно, а строили его люди, которым это было важно. Мои шаги шли по скрипу ровно, вперемежку с челядниновскими, и вот тут прятать было нечего. Ходить я умел одной единственной походку, той, что сформировалась за военные годы проведенные в седле: чуть вразвалку, с земли на всю ступню, и моё нынешнее тело ходило так же, потому что выросло в том же седле. Кавалерист вселился в кавалериста. Из всех экзаменов, которые мне предстояло сдать, шаг был единственным, о чем можно было не думать вовсе.
Наверху, в сенях, было полутемно и прохладно после солнца, глаза тут перестраивались долго, и первые лица я больше угадал, чем увидел. У стен, отступив и склонившись, стояли люди с делами: дьяк с кожаным мешком бумаг, прижатым к груди, как дитя; ключник со связкой на поясе; ещё двое или трое не совсем понятно с чем. Сени у Великого Князя не бывают пустыми, мне это было известно по книгам и теперь я видел и слышал это. Они дышали, ждали, шуршали, и всё это при моём появлении осело вниз, в поклоны. Дальше был крытый переход на столбах, с оконцами в одну сторону, и половицы его отзывались на каждый шаг очень звонко.
У низкой двери в конце перехода Челяднин остановился и оборотился ко мне. Я сам снял с себя пояс с саблей двумя руками, как снимают, а не сдают. Он принял его на обе ладони, бережно и просто, как принимают тяжёлую вещь, а не как символ.
Дверь была низкая. В неё нельзя было войти не поклонившись, этот поклон был встроен в косяк, в притолоку, в самую плотницкую мысль. Я наклонил голову, шагнул через высокий порог, и уже за порогом, выпрямляясь, сняв шапку, которую оставил в руке. Больше при мне не было ничего.
После перехода палата показалась ночью. Я стоял у двери, полуслепой, и ноздрями видел больше, чем глазами: тёплое дерево, воск, ладан, сухие травы и тонкий речной ветерок. Ветер здесь был лишний, ему было неоткуда взяться в тёмной палате, и по этому ветерку я нашёл окно.
Окно было не слюдяным переплётом, а раскрыто настежь, по-летнему, отволочено всё, и в проёме, на свету, стоял человек.
Он стоял ко мне вполоборота, лицом к окну, к солнцу, к двору, и не обернулся когда я вошел. Свет бил из-за него, и весь это был силуэт: покатые плечи под лёгкой ферязью, склонённая набок голова, рука на подоконнике. Первые секунды мы были квиты: я не видел его лица, потому что вошёл с солнца в темноту, он моего, потому что не увидит уже ничего и никогда. Потом глаза мои начали разбирать сумрак: лавки вдоль стен, изразцовый бок печи, тусклое золото окладов в красном углу, огонёк лампады, а он всё стоял, как стоял, и слушал.
Слушал он меня. Это было понятно и так ясно, как будто было сказано вслух. И так же ясно со второго вдоха, профессиональной изнанкой, той самой, что на войне без приказа считала разрывы снарядов, я понял всё про это окно. Не греется старик на солнышке, как, наверно, умилялась дворня. У этого окна был сектор: двор, ворота, крыльцо, а дальше, за оградой, площадь, а за ней, по ветру, перевоз и река. Он слышал отсюда мой соскок. Он слышал, как я шёл по лестнице, с кем и как. Он слышал, я думаю, даже живой мост. Человек стоял на наблюдательном пункте, оборудованном одиннадцать лет назад, и пункт этот работал круглосуточно, потому что смены ему не было.
- Предыдущая
- 11/53
- Следующая
