Иван Великий (СИ) - Шерр Михаил - Страница 10
- Предыдущая
- 10/53
- Следующая
Я ехал по гати и думал, что из всех звуков, какие подарил мне этот город за утро: перестук кузниц, торг на два языка, стук гати, этот первый который годился в датирующие. Дым, навоз и кожи пахнут одинаково в любом столетии. А городов, в котором время отбивают молотом, на всей земле в этом столетии можно пересчитать по пальцам, и один из них тот, в который я въезжаю.
У съезда к перевозу кончилось безлюдье. Тут стояла очередь, единственная толпа всего въезда: телеги с сеном и с горшечным товаром, мужики при возах, пара монахов, гурт овец, сбитый в пыльный, орущий ком. Над всем этим висел единственный торговый голос:
— Ква-асу! Квасу медвяного, холо-одного! — и в лад голосу стучал черпак о бочонок, звонко, зазывно, как в бубен.
Когда нас увидели крик квасника оборвался на «холо-о…». Очередь качнулась и стала подаваться к плетням: возы осаживались, овец сбивали в канаву, шапки шли с голов волной, докатываясь до самой воды быстрее нас. Мы прошли сквозь этот раздавшийся коридор шагом, и я чувствовал взгляды, но не на лице, а ниже. Все смотрели, как я сижу.
Слух о том, что наследник и соправитель Великого Князя упал с лошади и расшибся, дошёл сюда раньше меня. Гонец вёз его в Кремль, а дорога разнесла по сторонам, это всегда было так. И теперь полсотни глаз проверяли слух единственным доступным им способом: цел ли, прям ли, сам ли держит повод.
Я сидел прямо. Спина этого тела делала своё дело сама, без моего участия. А рёбра за целый день кольнули разок и смолкли.
Мост лежал на самой воде: плоты, связанные в нитку от берега до берега, с жердевыми перилами, притопленные так, что река шла вровень с брёвнами. Лошадей повели в повод. И под ногами начался звук, какого не даёт ни одна переправа на свете: брёвна дышали. Под каждым шагом плот подавался, всхлипывал, а затем отпускал, и так много раз; вода дышала под брёвнами, а они под копытами, и весь мост жил, как грудь спящего. По каменному мосту едешь как по мёртвому; по этому идешь и едешь по живому, и он честно сообщал реке каждый наш шаг.
С середины реки я поднял глаза. Кремль стоял над водой во весь свой холм: белокаменный, низкий против того, который я знал, с частыми зубцами и латаный. Свежие заплаты камня сидели на старой кладке, как светлые нашивки на выгоревшей гимнастёрке, а где не хватило камня там темнело дерево. Ему было уже девяносто лет, всем этим стенам и башням, и эти девяносто были хорошо видны.
Я смотрел недолго. Про эти стены и про то, чем они станут, было уже думано передумано на подъезде в перелесках, а на живом мосту положено смотреть под ноги.
За перевозом, под самой стеной, лежал подол и стена здесь давала тень. Она была первой за весь этот день; кони сами прибавили шагу, входя в неё, как в воду, стремясь скорее погрузиться в живительную прохладу.
От воды наверх шёл взвоз, и с первых же саженей копыта сменили голос: под ними теперь была мостовая. Она была сделана из брёвен, тёсаных понизу и уложенных поперёк хода. По ним подковы стучали кругло, дробно, с деревянным отзвоном, и стук этот покатился с нами вверх, отражаясь от заборов. Город, который до сих пор молчал, тут, под стеной, оказался гулким, как сени.
Ворота в стене стояли распахнутые настежь. Сейчас они называются Тимофеевские. Я знал их под другим именем и знал глухими: в моей Москве в этой башне ворот нет, проём заложен камнем невесть с какого века, и как все москвичи ходил мимо этой слепой кладки по брусчатке вниз, к реке, раз, наверное, сто, и ни разу не задержал на ней глаз. Теперь слепая стена стояла отворённой, и в проёме была полутьма в которой виднелись сторожа, уже успевшие согнуться в почтительном поклоне.
Предание поздней записи и сомнительной достоверности, я сам ставил эту пометку, выводило этими воротами Великого Князя Дмитрия Ивановича Донского на Куликово поле. Проверить эту запись теперь было очень просто: спросить любого здешнего старика, который мальчиком слышал стариков.
«Некому подшивать такую справку, — подумал я. — Пользуйся так».
Под аркой звук из-под копыт стал каменным, но буквально на пару-тройку секунд, только на три конских шага, но за весь день, за все эти вёрсты земли, гати, воды и дерева, это было первое каменное эхо: свод взял стук подков, умножил, обжал со всех сторон и вернул сверху, холодным и равнодушным. Город принял нас в единственные свои каменные ладони и тут же быстро выпустил обратно.
За воротами Кремль оказался городом в городе: у крепостных стен теснились дворы, срубы, клети, всё вперемешку и вплотную, и между ними вверх, к маковкам церквей, шатрам и бочкам теремов, шла всё та же бревенчатая мостовая. Здесь уже было многолюдно: везде толклась дворня, сторожа, чей-то конюх с парой коней в поводу, все они делали одно: снимали шапки и внимательно разглядывали как я сижу в седле. Взвоз стал круче. Рёбра на вдохе отметили подъём, знакомой и тонкой болью, которая тут же стихла.
А потом дворы расступились, и открылась площадь. Успенский собор я увидел сперва весь и лишь потом подпоры. Сейчас в середине пятнадцатого века его хорошо видно при подъезде к Кремлю. По мере приближения к Боровицкому холму собор, стоящий на его вершине, постепенно вырастал из-за других построек и рельефа, становясь всё более отчётливым силуэтом. Это в дальнейшем, когда вырастут в высоту кремлевкие стены и вокруг поднимуться многочисленные более высокие здания, он даже с относительно близких точек станет виден лишь фрагментарно, да и то эти точки надо знать и уметь с них смотреть.
Но вблизи собор был бедой. Брёвна стояли к белому камню наклонно, упёршись комлями в землю, по три и четыре с угла. Это были костыли, подведённые чтобы держать старика, который сам уже стоять не может и дай ему волю тут же не задумываясь ляжет на землю, разметав себя по сторонам. Поверху, вдоль закомар, шла трещина, старая и тёмная, а в самой белизне камня, когда-то, наверно, светившейся, теперь было больше серого, чем белого.
Калитин камень, которому уже сто тридцать лет. Так его называли потому что собор был заложен и освящен при Иване Калите, сыне первого московского удельного князя, при котором и началось возвышение Москвы.
Я знаю про этот собор то, чего не знает никто на площади: сколько ему ещё стоять и в какую ночь он просто сложится как карточный домик. Знаю и буду молчать даже об этом. Не всякую карточку моего архива знаний можно доставать.
Площадь лежала в полуденном жару пустая. Голуби ходили по горячим брёвнам мостовой пешком, ленясь взлетать. Лествичник стоял со своими колоколами молча, до вечерни было еще далеко. Пахло камнем, нагретым деревом и очень тонко, со стороны соборов, воском.
Двор великого князя был на том краю площади, за Благовещением: крыльца, переходы, терема всё из дерева на белокаменных подклетах. Где-то там, наверху, в тереме, была пятнадцатилетняя женщина, которая ждала своего семнадцатилетнего мужа, и носила под сердцем его сына; про неё я знал дату достаточно скорого окончания её жизни, которую здесь не положено знать никому. И там же, внизу, в палатах, был человек, к которому меня везли эти три дня.
Мы ехали через площадь шагом, и я слушал, как идёт звук подков по дереву, ровно, без сбоев, как он отражается от соборных стен, уходит вдоль переходов, вперёд, к крыльцу, в раскрытые по жаре окна. Там, в палатах, сидел человек, который не видит уже целых одиннадцать лет.
Наверняка долгих одиннадцать лет весь мир приходит к нему так, как этот век пришёл ко мне в шатре под Каширой: звуком. Речью, шагами, голосами, дыханием и он читает по ним, как я читаю историю по слоям раскопов, и обмануть его лицом нельзя, потому что лица для него полностью отменены.
Он уже слышал нас. Я знал это так же точно, как если бы видел его сквозь стены: он услышал часы, отбившие восьмой час, и гул перевоза, и первый круглый стук мостовой под стеной. И сейчас слушал, как через его площадь, ровно и не торопясь, едут двое, один из которых его сын.
Ворота государева двора отворили раньше, чем мы к ним подъехали. Нас наверняка вели глазами от самой площади.
- Предыдущая
- 10/53
- Следующая
