Дождь - Шейко Алексей - Страница 1
- 1/5
- Следующая
Annotation
Пронзительная проза о современной близости, где измена лишена роковых страстей, а самая глубокая рана наносится почти машинально. Это история о людях, которые слишком хорошо научились читать графики — рыночные и человеческие, — и пропустили момент, когда линия их общей жизни пошла в неконтролируемый штопор. Книга о цене того самого мгновения на вершине качелей, когда цепь внезапно провисает.
Алексей Шейко
Конец ознакомительного фрагмента.
Алексей Шейко
Дождь
Ты закрываешь последний график движением, которое давно стало привычным, — просто палец находит крестик в углу, и синяя свеча, дотянувшая до вечера, исчезает вместе с сеткой. Фьючерс на нефть. Минус семьсот за день. Не катастрофа, не выигрыш — цифра, которую ты уже никак не переживаешь, только отмечаешь, как отмечают температуру за окном. Ты откидываешься на спинку стула, и он отзывается коротким скрипом — всегда на этом месте, где пластик потёрся до белизны, до гладкой мозоли под лопаткой.
Терминал гаснет. Экран становится чёрным зеркалом, и в нём — твоё лицо, размытое, без черт, только пятно светлее фона. Ты не смотришь туда. Ты смотришь мимо, в стену, где ничего нет, кроме розетки и следа от чужой картины: прежние жильцы вешали, сняли, и остался прямоугольник светлее остальной краски, аккуратный, как невыгоревшая память.
И вот тогда приходит тишина. Она наваливается не постепенно, а разом, будто кто-то выключил не звук, а давление. Днём его не замечаешь: голова забита котировками, уведомлениями, красным и зелёным, — а стоит закрыть терминал, и остаётся только это. Гул системника под столом, ровный, на одной ноте. Трамвай за
окном — далеко, у поворота на проспект, скрипит на рельсах, и звук тянется, тянется, потом обрывается. И снова гул. Больше ничего. Квартира в новостройке звучит так, будто её ещё не заселили: голые стены не держат эхо, отдают его обратно, увеличенным.
Ты встаёшь. Ноги затекли, спина отзывается тупо, где-то между лопаток, — восемь часов в одной позе делают тело чужим, взятым напрокат. Ты идёшь на кухню, и это даже не решение — ноги знают маршрут, руки знают чайник. Снимаешь крышку, подставляешь под кран, слушаешь, как вода бьёт в металл сначала звонко, потом
глуше, по мере наполнения. Ставишь на подставку, щёлкаешь кнопкой. Красный огонёк. Всё автоматически, всё мимо тебя. Голова ещё там. Ты ловишь себя на том, что просчитываешь завтрашний гэп, прикидываешь, где встанешь, если откроется ниже, — цифры идут сами, как в фоновом окне, которое ты забыл закрыть. Семьсот. Отыграешь за пару сессий, если не будешь дёргаться. Если не будешь.
Чайник начинает шуметь — сначала тихо, потом всё выше. И только под этот нарастающий звук до тебя доходит, что на кухне ты один. Что стол пуст. Что на плите ничего не стоит, и в мойке нет её кружки с отколотым краем, той, которую она моет первой, раньше твоей.
Алиса говорила — к восьми.
Ты достаёшь телефон из кармана домашних штанов. Экран вспыхивает: 18:22. Ни сообщений. Ни пропущенных. Мессенджер молчит, последняя строчка её, утренняя, про то, что купит хлеб, если будет по пути. Ты держишь телефон в руке чуть дольше, чем нужно, чтобы просто посмотреть время, большой палец сам гладит холодное стекло. Потом кладёшь его экраном вниз на столешницу.
Чайник щёлкает, отключаясь. Ты заливаешь пакетик — обычный, чёрный, тот, что подешевле, и вода мутнеет медленно, разворачивая коричневые нити, будто дым под водой. Держишь кружку двумя руками. Керамика горячая, и это тепло единственное отчётливое ощущение за весь вечер, единственное, что не гул и не цифры. Ты стоишь так секунду, вбирая его ладонями, как вбирают чужое чужие руки.
Потом идёшь к окну. Не к столу, к подоконнику, широкому, ещё пахнущему монтажной пеной по краям, где строители не зачистили. Садишься на него боком, спиной к раме, и смотришь наружу. Холод стекла ползёт сквозь футболку, лёгкий, ознобный.
Панельный дом напротив стоит близко — дворы в новостройках жмутся друг к другу, будто экономят на воздухе. Он тёмный почти весь, серо-синий в сумерках, и окна в нём — чёрные прямоугольники, один в один, этаж за этажом. Только на седьмом, чуть левее середины, горит свет. Тёплый, жёлтый, кухонный. За тюлем движется тень, кто-то ходит, наливает, ставит. Живёт свой вечер, которого ты никогда не узнаешь.
Ты отпиваешь. Чай ещё слишком горячий, обжигает верхнюю губу, и ты отставляешь кружку на подоконник рядом с собой, где остывшее донышко оставляет на пыли влажный кружок.
И — ни о чём. Голова, которая весь день считала, вдруг перестаёт думать. Не отдыхает, просто останавливается, как машина на светофоре: работает вхолостую, но не едет. Ты смотришь на жёлтое окно и не думаешь ни про нефть, ни про завтра, ни про то, что двадцать две минуты стали двадцатью пятью. Свет напротив мигает, тень заслонила его на миг, и снова ровный.
Трамвай где-то далеко опять скрипит на повороте, и звук тянется тонкой ниткой сквозь двор. За окном темнеет, синева густеет, и в стекле начинает проступать твоё отражение поверх чужого дома, бледное, как то, в чёрном экране. Ты сидишь, держишь тепло в ладонях, и ждёшь звук ключа в замке, хотя себе в этом не признаёшься.
Кофе остывает быстрее, чем я успеваю с ним что-то сделать. Держу кружку обеими руками, керамика ещё тёплая снизу, а сверху уже нет, и это несоответствие почему-то занимает меня дольше, чем должно. Из комнаты идёт ровный гул — это компьютер, это Лёша, это утро, которое началось без меня и обойдётся без меня.
Он сел за монитор в семь, я слышала, как скрипнул стул. Он не завтракает по утрам. Он забывает про еду до тех пор, пока цифры не отпустят, а цифры отпускают его редко.
За окном одинаковые фасады. Панель на панели, окна на окнах, где-то за одним из них тоже кто-то стоит с кружкой и смотрит на меня, я это знаю, но никогда не вижу. Дом, напротив, построили одновременно с нашим. Мы въезжали, глядя на пустые глазницы окон, а теперь там жёлтые занавески, спутниковая тарелка, детский
велосипед на балконе третьего этажа. Люди заполнили пустоту, как вода заполняет форму. Ничего лишнего. Всё встало на место.
На столешнице пятно. Кофе, разлитый три дня назад, я тогда потянулась за телефоном и толкнула чашку локтем, и коричневый круг лёг у самого края, и я подумала: вытру потом. Потом не наступило. Пятно засохло, стало частью стола, светло-коричневый ободок, внутри темнее. Я смотрю на него и почему-то думаю не про тряпку.
Я думаю про то, как это было. Не как рассказывают в кино, не с музыкой, не с замиранием. Просто был вторник. Дима сказал что-то. Даже не помню, что, что-то необязательное, про очередь, про то, что кофемашина у нас капризная, что-то, что говорят все, кто ждёт свой капучино и не знает, куда деть глаза. И я засмеялась. Вот это я помню точно. Не потому, что было смешно, смешно не было, а потому что мне захотелось
засмеяться, и я разрешила себе. Как будто внутри повернули ключ, и открылась дверь, за которой я и не думала, что что-то есть.
Вот эта разница. Её надо сформулировать правильно, потому что от неё всё.
Я не влюбилась. Это важно. Я перебираю это уже который день, как перебирают вещи в ящике, который давно хотел разобрать, и каждый раз возвращаюсь сюда, к этой одной формулировке, потому что она никак не ложится точно. Влюбиться, это когда тебя несёт, когда ты не выбираешь. А я выбрала. Я стояла за стойкой, вытирала пар с носика питчера, смотрела, как он уходит, и поняла простую вещь: я могу. Могу, и никто не узнает, и мир не треснет, и Лёша будет так же скрипеть стулом в семь утра. Между «хочу» и «могу» лежит целая пропасть, и обычно в неё не заглядывают. А я заглянула и увидела, что там не страшно. Там просто пусто, и по этой пустоте можно идти.
- 1/5
- Следующая
