Ковчег Иоффа - Шунина Наталья - Страница 17
- Предыдущая
- 17/42
- Следующая
В небоскребе мы познакомились с двумя персонами. С бизнесвумен Джанар, которая курировала «лотосовых» акушерок, курсы женственности, а также владела крупным магазином полудрагоценных камней и прилегающей к нему шахтой (где помогали заглянуть в душу камню и подобрать то, что соответствовало бы покупателю). И с Даниилом Абдурахмановичем Воробьевым, который нутрициологию, репродуктологию и природоохранную сферу смешал таким эклектичным образом, что получил коктейль из суперэкокислот.
Старичок Воробьев говорил о том, что человеку, являющемуся доминирующим видом на Земле, пора бы скинуть спесь. Во-первых, Даниил Абдурахманович предлагал отказаться от потребления рыбы и животных, что самым благоприятным образом сказалось бы на здоровье человека и его потомства. Во-вторых, осознанно контролировать рождаемость. Так, от вегетарианства он плавно переходил к заявлениям об осознанном планировании семьи. Абдурахманович рассуждал о негативном примере патриархальных обществ третьего мира, где не следят за рождаемостью и хотят взять не качеством, а количеством; о положительном примере Китая и Запада, где нормой является один ребенок.
Перенаселение планеты, по его мнению, угроза более опасная, чем ядерная война. При этом, сетовал он, об опасности перенаселения приходится слышать ровно в тысячу раз реже. А информационная повестка строится таким же асимметричным образом, как и в отборе сюжетов для СМИ: ситуацию гибели одного человека от извержения вулкана покажут по всем каналам Земли, а ситуацию с сотней тысяч погибших от засухи дадут в лучшем случае бегущей строкой ввиду отсутствия цельной зрелищной картинки. Вместе с тем, именно перенаселение — угроза угроз, похлеще иранского атома.
С точки зрения Воробьева, наиболее яркий маркер произошедших с Казахстаном перемен (чем он выгодно отличался от Узбекистана и Таджикистана) состоял не в степени вовлеченности в международные процессы, не в произошедшей модернизации, а в том, что пошло снизу, — в планировании семьи. И на этом тезисе он снова возвращался к вопросам мужского и женского здоровья, диетологии, идущей вразрез автохтонной казахской традиции. Вновь повторял о необходимости каждый день хотя бы на одну минуту закрыть глаза и вспомнить о планете, на которой мы живем. Или даже на двадцать секунд, у кого нет минуты. Или просто моргнуть с мыслью о ней.
Само собой сложилось, что Вера попала под руководство Джанар и должна была заниматься женской темой в «Центре богини». Несмотря на общий неоязыческий привкус ритуалов, которым обучали в Центре, они не вызывали у меня ни критики, ни осуждения. В конечном итоге мода на подобные курсы хоть частично компенсировала феминизм. Признаться, я не знал ни одной монотеистической религии, которая уделяла бы столько внимания женщине и ее месту в мироздании, сколько уделяло освистанное язычество.
А я получал задания от Даниила Абдурахмановича. И совсем уж прелестное совпадение: я стал работать с текстами, а после — с книгами. Вначале он меня привлекал в качестве корректора, потом — редактора рукописей, затем — спичрайтера. Через полгода он пришел к выводу, что нужно создать в Алматы книжный магазин, который бы имел собственный облик и философию, не являлся сетью, а был скорее культурным центром. Опыт он мне предлагал позаимствовать у ряда московских «братьев» (всякий знает, что там звенят чаши, ходят продавщицы с палочками в волосах, с ликами ибисов и татуировками журавлей, и царит тот дух экзотики и мультирелигиозности, который вот-вот станет пошлым), а также у магазина Livraria Lello с его вывернутой раздвоенной лестницей, ставшей эмблемой и культом.
На этой очередной карьерной ротации немного отвлекусь от дел Школы. Тем более в последний абзац я засунул целых полгода, а до этого жалкую минуту мог воспевать дюжиной страниц. Что это были за полгода? Что стало с нашими отношениями?
Пожалуй, я бы назвал этот отрезок полднем благоденствия. И даже странно, как быстро человек может облениться, забить свои тонкие рецепторы счастья какими-то приземленными благами. Мне гадко вспоминать, что тогда, имея все, что я хотел, я не испытывал счастья. Я ничего не искал, так как чувствовал, что сам поиск духовного профанирован, а духовное на каждом вираже оборачивается бизнесом. Я не мог найти утешение ни в каком наивном знаке, ни в какой метафизически-оптимистичной философии — например, что все это любовь и ради любви. А те глубокие символы, которые я встречал, — что ж, за их таинственной патиной вскоре появлялись очертания того или иного корпоративного лейбла.
Бурная страсть, которая поднимала столько волн, закручивала столько смерчей, стала стихать. Закрадывались мысли, что наша любовь (у нас, в отличие от греков, нет четырех слов для наименования любви, поэтому я использую это) была создана исключительно для того, чтобы биться о квадраты идеологии, вспыхивать, когда алеет запретительный знак кирпича.
Как будто это и не любовь, а разумное стремление к схватке противоположностей…
Когда мы были на расстоянии, мы нередко читали мысли друг друга. Мы угадывали факты, становились баловнями бесчисленного количества совпадений так, как будто были одним существом, состоящим из двух. Однако чем ближе мы находились, тем больше между нами росла дистанция. Это была тихая дистанция. Молчаливое понимание того, что перед тобой «другой», абсолютно не известный человек.
Стоило же нам разъехаться… Стоило этим точкам откатиться на критическое расстояние, как между ними вверху вспыхивала третья точка, лучи создавали устойчивую форму, и образовывалось такое колоссальное напряжение, такое огненное действие треугольника, что в нем, в его миссии в наших жизнях невозможно было обмануться. И мы наивно двигались друг к другу, чтобы вновь стать чужими…
Каким бы словом назвали такую любовь греки?
Растение в горшке, которое нам передал Коб, меж тем разрослось. И однажды у меня дошли руки до того, чтобы его пересадить. Вера в тот день вела занятия в «Центре Богини», которые должны были, ввиду полнолуния (и близости женщины с луной), закончиться только к полночи. В процессе пересадки от растения оторвался листок, и я машинально засунул его в рот. На вкус оно было горько и несъедобно — быстро выплюнул. Однако оказалось, что я выплюнул свою челюсть. И передо мной полетели птицы. Их было так много! Просто грандиозное количество! И все они пели о том, как верить в Бога. Их песни грозили мне уничтожением. Казалось, еще одна песня — йот меня ничего не останется. И я сам себя не узнавал. Потом меня посещали разные видения. И надолго установилось то мучительное чувство, что я — киноцефал, запрограммированный Школой.
Почему я полез к этому растению еще раз, когда Веры не было в квартире? Сложно сказать. Может, от химического привыкания. Может, от того, что в «киноцефалии» все-таки крылась большая тайна обо мне, которую я в своем благоденствии успел позабыть. Я очень хотел разоблачить Школу, выявив корень своих превращений. Я мечтал доказать всем, нью-эйдж, частью которой Школа, несомненно, являлась, — культура политизированная и вредная, так как за постулированным ею Возрождением Богов (в их кастрированном поп-западном варианте) может последовать только духовная эпидемия, своеобразная истерия, признаки которой я уже ловлю, а не Золотой Век. Но вот что было самым ужасным: я сам, вопреки своим убеждениям, работал на секту…
Конечно, тогда я гнался за Верой. Но даже любовь не казалась оправданием.
И вот в тот день, день кадровой перестановки, съев очередной листок, я явился к Даниилу Абдурахмановичу и выложил все, что думаю: о кастрированности, о неотвратимости грядущей эпидемии; о невозможности экспортировать опыт казахской нью-эйдж-культуры в Узбекистан по причине глубокого противоречия между цивилизациями, о пошлых книжных магазинчиках и о многом другом, о чем мне подсказало растение в минуты единения. Когда я окончил свою речь, Даниил Абдурахманович тихо спросил: «Это все?» — и указал на дверь.
- Предыдущая
- 17/42
- Следующая
