Венеция. Под кожей города любви - Бидиша - Страница 33
- Предыдущая
- 33/71
- Следующая
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Прервать влажное августовское бездействие, вылившееся в художественно-кофейную одиссею, меня вынуждают полные мольбы глаза гипсовой Девы Марии во Фрари. Лик Мадонны выполнен мастерски — кажется, что Ее взгляд, обращенный вовнутрь, постоянно ускользает, и в то же время Она смотрит на тебя. Но что мне по-настоящему нравится, так это картины, посвященные Благовещению, — мои самые любимые принадлежат кисти Фра Анджелико: тишина, внимание и ожидание. Я всегда представляю, как Дева Мария сидит у себя в комнате, переворачивает страницы книги и вдруг ощущает какое-то изменение — что-то в воздухе, потом Она поднимает глаза и видит архангела Гавриила с легкой улыбкой на устах… Архангела Гавриила изображают по-разному. В Венеции, я это заметила, они хрупки и привлекательны, это наводит на мысль о том, что именно хотели сказать живописцы. Возьмем хотя бы церковь Сан-Видал с весьма и весьма интересным скульптурным рельефом Благовещения. Скульптор (Тарсиа) изобразил архангела Гавриила юным и обнаженным (он лишь слегка прикрыт тканью), как сказали бы сейчас, накачанным, с полузастенчивым-полугорделивым выражением ожидания на лице. В руке Гавриил держит цветы, будто предлагая Марии себя в качестве утешительного приза в дипломатических переговорах насчет того, чтобы принять дитя от самого Бога.
Навещаю мрачную церковь Санто-Стефано. На полу большие шероховатые плиты — ромбы кораллового и кремового цвета, необычный, поделенный на квадраты потолок, тонкая нежная живопись. В темной капелле ди Сан-Микеле, крайней слева, я обнаруживаю мраморную фигуру святого Михаила. Автор мне неизвестен. В развевающихся одеяниях, крылатый, с копьем, он кажется дохристианским героем. В полумраке статуя едва различима, находится она в чем-то вроде ниши, обрамленной написанными на черном фоне золотыми листьями и ветвями — просто несказанная красота. Стою долго, вглядываюсь в тени, потом, повернувшись, неожиданно оказываюсь лицом к лицу с Иисусом из красного мрамора, очень жилистым, изможденным. Он висит на кресте, и видно, как мучительно страдает от боли, — а перед Ним ряды и ряды зажженных свечей от верующей паствы.
Выйдя, я отваживаюсь заглянуть в «Торро», бар-бистро у подножия моста Фрари. Дядька, хозяин бара, обычно на меня рычит, но за его грубостью читается расположение. Лет пятидесяти с небольшим, он был бы красивым, если бы не странные краски: холодная, совершенно серая кожа, темно-серая седина с металлическим отливом (довольно длинные волосы закрывают уши), бескровные серо-фиолетовые губы, и к тому же он весь составлен из углов. Симпатичный труп. Я сижу наверху и рассматриваю бар в необычном ракурсе. Верхний этаж имеет форму галереи, в полу сделано большое отверстие, чтобы смотреть вниз. Мертвый хозяин поднимается и ставит на мой столик (он в отдельной кабинке) персональную лампу в стиле ар-деко.
Позднее я захожу в музей Пегги Гуггенхейм. Дрейфую от многочисленных образчиков явных неудач крупных художников (подлинно скверный Пикассо, подлинно скверный Эрнст), пока не наталкиваюсь на потрясающего Джейсона Поллока, неонового и черного, зловеще и мощно вибрирующего на стене. Называется работа… ну, не знаю, наверное, так: «У меня депрессия, я пью весь день». Понравился еще живенький такой портрет мартышки кисти Фрэнсиса Бэкона. Практически отсутствуют работы женщин-художников, даже среди новейших приобретений. Сколько их тут — штуки четыре из трех с лишним сотен? Никакого смысла высчитывать точнее. Как это странно — владельцы музея нас, женщин, попросту не замечают. Само здание музея очень красиво и… печально, прямо пропитано печалью. Железные решетки напоминают симметрично расположенные побеги лозы. Из окон открывается вид на Большой канал в светлой дымке. Не могу не отметить зал, посвященный основательнице галереи. Вообще, лучшее, что есть в галерее, — это старые черно-белые фотографии Пегги, на которых она запечатлена одна и с разными художниками. Запоминается ее пристальный взгляд — умный и сильный, но в то же время живой и полный юмора. Знаю, что Пегги Гуггенхейм никогда не считала себя красавицей, но на самом деле была ею, и к тому же она, несомненно, была харизматичной личностью.
Я захожу в церковь Сан-Тровазо, чтобы посмотреть Тинторетто, но он, по правде говоря, меня никогда не трогает — как и его пухлые, бледные персонажи, неуклюже запеленатые в свои одежды, с пустыми, невыразительными глазами и суетливыми нелепыми движениями. Вечно они к чему-то стремятся, на что-то взирают, на что-то указуют, протягивают длани, но при этом в них нет жизни, смысла, души, и всегда они в каком-то неестественном освещении: не солнце, не свеча — что-то вроде тусклой настольной лампочки, прикрытой платком из полиэстера.
Уже направляясь домой, ныряю в церковь Сан-Панталоне и долго рассматриваю поразительный потолок, роспись Фумиани: много-много ангельских задов и ног, уносящихся в небеса. Должно быть, это обещание всем верующим, что после смерти они получат… что? Ангельское блаженство, попахивающее трусами? Примечательна и скульптура святой Анны — немолодая, строгого вида женщина с улыбочкой налогового инспектора.
Спустя несколько дней Джиневра приглашает меня поужинать в пиццерию «Al Nono Rizorto», суматошное темно-деревянное местечко с огромным, в зарослях плюща, ухоженным садом. Но прежде мы заходим выпить в «Торро». Джиневра заказывает «шприц» и говорит:
— Как ты можешь все время пить воду?
— А как ты можешь пить эту оранжевую бурду? — отвечаю я вызывающе.
Джиневра улыбается:
— Сегодня в новостях я услышала забавную историю про Лондон. Оказывается, там столько людей принимают прозак[18], что он с мочой попадает в канализацию, а оттуда проникает в питьевую воду. Поэтому теперь в питьевой воде полно прозака, и всем хорошо… но это, вероятно, неправда. В августе новости придумывают, потому что настоящих новостей нет, и журналистам нужно заполнить чем-то информационную пустоту. А еще в это время правительство принимает все самые худшие законы, ведь все в отпуске и не могут протестовать.
Мы идем в пиццерию и получаем ровно тот столик, какой хотели, — в углу сада, под пологом ползучих стеблей и листьев.
Делаем заказ. Пока дожидаемся, Джиневра вскользь упоминает, что начала изучать древнегреческий — сама, по учебнику. Латынь она уже знает. Не в силах устоять против такой провокации, я взрываюсь:
— Ну ты даешь! Слушай, надо же что-то делать с твоей карьерой. Вот что я решила: мы переведем твою книгу на английский или французский и издадим ее. Англичане все балдеют от Италии. Книга разойдется в момент.
— Вот так? — Она игриво щелкает пальцами, как будто вызывает джинна.
Боюсь, я все еще не овладела итальянским искусством увиливания от прямых ответов…
Я поедаю на редкость тягучую пиццу, тонкую, как бумага, украшенную ветчиной-прошутто[19], горгонзолой и грибами. Пиццу я запиваю просекко, а потом, шокируя Джиневру, налегаю на сладкое и уписываю пирожные: здоровенный черный трюфель и три четверти длинного тирамису.
— Знаешь, что дословно означает «тирамису»? — спрашивает Джиневра. — Вознеси меня на небо. Подними мой дух.
— Как здорово, — искренне восторгаюсь я. Меня восхищает, что столь поэтичные слова могут относиться к десерту.
Разговор заходит о книгах.
— Я венецианка, — говорит Джиневра, — и нахожу, что слишком много книг о Венеции написаны иностранцами, которые приехали сюда и «открыли волшебное место». Если говорить о книге, идеальной для меня…
— Какой бы она была? — тороплю я.
— Это была бы книга об обычной венецианской семье, не очень бедной, но не из тех, чья родословная начинается в Римской империи. Несколько персонажей на фоне истории их семьи… Не древняя история, а чтобы начиналось, например, лет пятьдесят назад. Просто обычная жизнь…
- Предыдущая
- 33/71
- Следующая