Задание (Повесть) - Дубровский Эдгар - Страница 7
- Предыдущая
- 7/27
- Следующая
Лешка проснулся от страшного шума. Он сдержался, чтобы не вскочить, и сделал так, как его учил Сергей: замер, не открывая глаз и вслушиваясь. Он вспомнил вчерашнее и только тогда сообразил, что это за шум. Листья. Сергей встал, и листья с шорохом потекли на Лешку. Он открыл глаза и приподнял голову, сбрасывая ворох листвы. Холодный воздух остудил лицо.
Среди черных деревьев серело небо. В сумеречном свете стояли Сергей и тот, вчерашний. Снизу, с земли, ноги их были видны четко, а фигуры расплывались в тумане, висевшем над кустарником. В лесу было очень тихо, ни одна ветка не шевелилась. Листья пахли сухо и горьковато, а от тумана тянуло сыростью. Так покойно было в неподвижном лесу, что вчерашнее: стрельба, костры у самолета, крики, и суета, и бегущие по лесу люди — все это вспоминалось как далекое и случившееся не здесь и даже не с ним, а с кем-то другим. Он разбросал листву и поднялся. Сергей обернулся, посмотрел на него и продолжал негромко говорить с высоким. Тот был в драном ватнике и старой ушанке. На ногах немецкие сапоги. И немецкий пояс перетягивал ватник. На плече висела немецкая винтовка. Лешка вспомнил, какие красивые патроны для этой винтовки: гильза и капсюль залиты зеленоватым лаком.
Лицо у высокого было хмурое, серое, небритое. Он говорил что-то Сергею и смотрел в землю. Сергей, то есть Сергуня, выглядел не лучше. Последние дней десять он не брился — на подбородке и скулах курчавились светлые волоски, и лицо было неопрятным. Из-под картуза торчали отросшие патлы. И пальто на нем было надето чужое — короткое, руки торчат из рукавов, и в заплатах — Лешка сам их пришивал, потому что Сергуня-то шить не может, он дурачок. Стеганые ватные брюки были у него заправлены в кирзовые сапоги. За спиной висел тощий мешок с веревочными лямками.
— Ну пошли, — сказал Лешке Сергуня. Он был как будто спокоен, но Лешка-то видел, как он озабочен, и понял, что завтрак будет не скоро. Лешка проглотил слюну. У него в кармане лежал кусок потрясающего хлеба — не ленинградского, нет! Домашней выпечки, серый, чуть ли не белый, пахучий, с корочкой… А в мешке у Сергуни целая буханка такого хлеба, четыре луковицы, несколько картошек и, главное, большой кусок сала. Сала! Не каких-нибудь «жиров»!
Высокий — Сергуня сказал, что зовут его Матвей, — зашагал по лесу, а они с Сергуней пошли за ним метрах в двадцати.
У Лешки, когда он проснулся, зубы стучали от озноба, его трясло всего, словно он промерз до костей. Прошли немного, Лешка согрелся и перестал дрожать.
Пасмурное холодное небо понемногу светлело. От дыхания шел пар. Лес был густой, но высокий, свободный внизу, идти было легко. Лешка попробовал сориентироваться: самая светлая часть неба справа, там желтизна проглядывает в облаках, значит, идут они приблизительно на север.
Матвей шел быстро, но часто останавливался, замирал, наклонял голову и слушал. Лес молчал. Только стайка синиц попискивала в ветвях ели. Лешка задержался, следя за зеленой верткой синицей. Когда-то он столько думал о ней, теперь ему не до синиц.
Он подался влево, обходя поваленное дерево, перелез через трухлявую валежину — и его отшатнуло: в валежнике, прижавшись к земле, лежал человек!
Враз покрывшись холодным потом, Лешка быстро посмотрел вправо. Сергуня был впереди, вот он на ходу обернулся, увидел Лешкино лицо… Он сразу пригнулся, бесшумно подбежал, посмотрел, куда показывал Лешка. Потом выпрямился и негромко засвистел, подзывая Матвея.
Это был убитый партизан. Лешка подошел ближе, когда его переворачивали на спину. Молодой, может, одних лет с Сергуней. На шее намотан длинный серый шарф. На ватнике спереди дыры и клочья ваты, почерневшие от крови.
— Из осиповских, первая рота, — сказал Матвей, — не знаю, как звать.
Он обыскал мертвого, нашел только кисет и пачку бумаги для курева, да обойму с тремя патронами от нашей винтовки. Сама винтовка лежала в стороне.
Сергуня осмотрелся.
— Лопату бы… — сказал он.
— Ха! — Матвей дернул головой. — Тут всех не схоронишь. Нужна? — он кивнул Сергуне на винтовку.
— Нет.
— Не знаю, брать ли, нет… — Матвей нерешительно потрогал винтовку носком сапога, потом перешагнул ее и зашагал в лес.
Когда отошли немного, Лешка вдруг почувствовал, как холодеет у него лоб и темнеет в глазах. В ушах зазвенело, он понял, что сейчас упадет. Он прислонился к дереву грудью, прижался лицом к шершавой коре.
— Леша… — позвал Сергуня.
— Иду, — выдавил Лешка и отлепился от дерева. Было уже полегче, он обошел толстый ствол и побрел вперед.
Он видел столько мертвых за этот блокадный год — и от голода умерших, и убитых при артобстреле… Этот тоже убит немцами, но какой-то он не такой убитый. Разница, наверно, в том, что те умирали как бы случайно — снаряд летит за десятки километров, и неизвестно, где упадет. А в этого человека целились. Лешка ощутил тот ужас, когда бежишь, а ствол автомата движется за тобой, и не спрятаться, и пули сейчас полетят неотвратимо… Конечно, он ничего подобного раньше не испытывал, но вот через мертвого как бы испытал. И еще он почувствовал: ведь это здесь его убили немцы всего несколько часов назад, здесь они шли, где Лешка идет, и, может, совсем недалеко они сейчас, может, даже следят за ними!..
Лешка догнал Сергуню, он старался теперь идти как можно ближе и натыкался на него, сбивался с шага. Сергуня раз оглянулся, второй, потом остановился и внимательно посмотрел на него. И вдруг протянул ему ладонь.
— Сожми!
Лешка неуверенно пожал его руку.
— Сильней!
Лешка сжал что есть сил. Сергуня скривился, замахал рукой, подул на нее и выпучил глаза на Лешку.
— Так руку сломать можно! Ты что?!
Сергей улыбнулся.
— Потопали. Привал скоро.
И странное дело — Лешка успокоился и даже повеселел.
Привал сделали, когда лес впереди поредел и в просветах стало видно желтое поле. Расположившись в мелколесье, не выходя на открытое место, Сергуня отрезал всем хлеба и сала, Лешка достал из кармана соль, завернутую в тряпочку. Матвей ел жадно и молчал.
— Сколько еще идти? — спросил его Сергуня.
Тот только рукой махнул.
Рожь на поле стояла несжатая, поникшая от дождей. Они обогнули поле по краю и снова углубились в лес. Потом лежали в кустах у лесной дороги. Она была пуста. Выждали немного и перебежали через нее.
Матвей все время молчал, говорил только необходимое и становился все мрачней. Лешка устал. Обут он был в кожаные ботинки, поношенные, но прочные. В Ленинграде он в них ходил несколько дней — и ничего, а тут носки стали сбиваться и тереть. Пришлось переобуться.
И опять хотелось есть.
Лес пошел сырой, мелкий, попадались болотца, где приходилось прыгать с кочки на кочку. Раньше-то шли по тропам или просекам, а тут идти стало невмоготу. Лешка отставал, Сергуня дожидался его, а Матвей все чаще скрывался из виду. Наконец выбрались на высокое сухое место, поросшее соснами. Лешка как вылез наверх, так и упал на сухую хвою.
— Отдохнем, — сказал Матвею Сергуня.
— Тут с километр — шоссейка, — сказал Матвей.
— Переходить надо?
— А то!
Лешка свернулся калачиком. Он был одет во взрослый пиджак, перешитый по нему в плечах. Пиджак был подбит заячьими шкурками и грел здорово. Лешка незаметно заснул. Проснулся оттого, что его тронули за плечо. Приподнялся, но тут же рука Сергуни прижала его к земле.
— Тсс…
Они лежали наверху гривы заросшего лесом холма. Впереди была низина с кустарником и редкими осинами, и оттуда доносилось урчание мотора. Лешка легко различал машины по звуку — это был грузовик. Он не сразу понял, почему так напряжен Сергуня и зачем Матвей ползет в сторону. Ну грузовик и грузовик! Только когда мотор смолк и стали слышны голоса — незнакомые, никогда не слышанные голоса, — он испугался. Немцы! Он помнил, как разговаривал Сергуня с эсэсовцем, помнил кое-что из своих занятий немецким — перед самой войной к ним домой ходила учительница и учила Лешку немецкому языку. Но этот язык был непохожим — говорили коротко, с паузами, перебрасывались отрывистыми фразами. Посмеивались… Застучал топор. Затрещало падающее дерево. Опять стучал топор. Потом голоса стали гуще, стукнул борт грузовика, и мотор снова заработал. Слышно было, как поехала машина, как постукивали борта и хлестали по ним кусты. Потом ничего не стало слышно. И тут Лешка подумал, что ведь нашей машины здесь быть не может. Любая машина — это значит немцы. И хотя не было холодно и лежать было хорошо, стало неуютно и захотелось домой, в Ленинград. Пусть идет артобстрел, пусть голод, но можно затопить печурку, и сидеть возле нее, и слушать стук ходиков. И все звуки за окном: трамвай прогремел, машина проехала, разговаривают во дворе, хлопнула дверь — все звуки наши, не вражеские.
- Предыдущая
- 7/27
- Следующая