Вербы пробуждаются зимой
(Роман) - Бораненков Николай Егорович - Страница 48
- Предыдущая
- 48/83
- Следующая
А в небе, под кромкой тучи, так же спешат запоздалые журавли. От левой нити отделилась пара, закружилась, курлыкая и гадая: сюда ли? Это ль болото? Ну, конечно, сюда! Вот же березки на нем, ольха… И с радостным криком натянутыми луками пошли на снижение. А вот там, по траве меж кочек, бежит длинноногий странник — коростель. Тысячи верст, через леса и болота бежит он пешком на свою родину. Есть ли еще такая, более сильная привязанность к своей земле, как у этой неказистой трескучей птицы! От травки к травке, от кочки к кочке. Скорее, скорее туда, где прошлый год впервые увидел небо над головой!
Вот так же спешил домой и Плахин Иван. Спрямляя дорогу, через кочки, канавы и лужи шагал он к видневшимся на пригорке милым Лутошам. Позади остались сухой мшаник, поросшее ольхой болотце, утыканный кустами вербы луг… А вот и речонка шириной в три шага. Извечно журчит она в травянистом шелке, качает редкий камыш. Все так же, как и десять лет назад, лежит кладка через нее. Полуистлевшая, подточенная ветрами, но еще крепкая и широкая, как добрая лавка в хате твоей. Ложись на нее животом, свесь голову и пей. Чуть горьковатая была вода, отдающая торфом и травой. А теперь… Нет в мире вкуснее этой воды, нет живительней ее. Глоток за глотком, глоток за глотком… Хмелеешь, и хочется пить.
А помнишь, как когда-то лежал ты тут, глотая воду и роняя чуб? А с другой стороны бревнушки — она, веснушчатая Тося. Шея с пушком вытянулась. Губы мокрые, глаза искристо горят и чуть косят на тебя.
— Цыцьки намочишь, Тось, — вдруг говоришь ты ей дерзко и стыдливо.
— Дурак! — бросает она в ответ и, зачерпнув в пригоршни воды, плескает на тебя.
Это было твое первое увлечение, первая ревнивая весна на твоей дороге. А теперь у тебя другая, более осознанная, более сильная любовь.
Чавкая сапогами по теплой воде, Плахин жадно рвет цветы, но вдруг вспоминает старое поверье и все кидает под ноги. Желтое ж к измене. Черемухи бы где букетик.
Но ее уже нет. Весь приметный куст другие влюбленные пообломали. Только веточка вот осталась. На козырек фуражки ее — и скорее к деревне, откуда уже доносится кудахтанье снесшихся кур, мычание телят, звон бидонов и знакомые выкрики матерей:
— Сань-ка-а! На завтрак скорей, а то хворостиной.
— Петька, пострел! Ты что же теленка не го-ни-шь…
А вот черным сукном блеснула на солнце пахота — колхозные огороды. Мелькают белые блузки, пестрые платочки. Садят бабы раннюю рассаду. Плахин останавливается, пытается издали различить, которая же из них его, и тут ли она сейчас или в другом месте, или ее вовсе нет. Учащенно стучит сердце, глаза перебегают от одной к другой, третьей… Но вот и женщины заметили его. Сначала одна, потом другая… и через минуту все уже прекратили работу, тоже смотрят, гадают: чей же это? кому несет судьба нежданное счастье?
Еще минута замешательства. Еще сто саженей под ногами. И вдруг одна из них, бросив тяпку, сорвав с головы платок, размахивая им, что-то крича, бежит к Плахину, кидается ему на грудь и жарко целует в губы, щеки, глаза, глотая слезы, путано сыплет скороговоркой:
— Ваня! Милый. Родной… Не ждала. Думала вовсе… навсегда. А ты…
Лена снимает с плеч Плахина вещевой мешок, скатку шинели, и вот они идут плечом к плечу, навстречу заплаканным, обиженным своей судьбой, но довольным чужим счастьем женщинам.
— Здравствуйте, бабоньки! Земляки родные, — снял фуражку Плахин. — Принимайте запоздалого фронтовика.
— Долгонько ты шел, сынок, — утирая фартуком слезы, говорит вдова Мария. — Заждалась она тебя.
— Чуть замуж не выдали! Погрыз бы локоток! — кричат девчата.
Подходит крестная мать Федосея. Пересохшие губы ее дрожат. Усталые серые глаза полны слез.
— Ванюша… Крестничек мой, — говорит она и, уткнувшись в звонкие медали, долго вздрагивает костистыми, худенькими плечами.
Лена находит в толпе бригадиршу.
— Как же мне, Наташа? Может, как-нибудь без меня…
— Да иди. Иди уж, — толкает в плечо Наталья. — Какая там рассада.
Весть о возвращении Ивана Плахина разнеслась по деревне, как осенний лист в ветреный полдень. Посмотреть на фронтовика, Ленкиного жениха — кавалера трех орденов Славы, пришли чуть ли не все односельчане. И между прочим — не с пустыми руками. Одна прихватила кочан моченой капусты, другая — миску грибов, третья — кусок сала, четвертая — десяток яиц. Нашлось для такого случая и кое-что из хмельного. Дед Архип вытащил из подпола запеленатую, как дитя, четверть самогона. Он не спеша, боясь уронить, распеленал ее, начисто вытер запотевшее стекло, вынул залитую смолой пробку и торжественно водрузил на стол, как он выразился, свой «главный резерв».
— Семь лет такого праздничка ждал, — сказал он, погладив бока бутыли. — Сколь раз тянуло распить. Но, слава богу, удержался. К делу пришлась. Гуртуйтесь-ка, гости дорогие. Отметим приход солдата в отчий дом.
Все, кто был в хате, шумно разговаривая, гудя, как на свадьбе, расселись за сдвинутыми столами. Ивана и Лену усадили в красном углу, на самом видном месте.
Ожила, улыбнулась всеми углами старая плахинская хата, не слыхавшая десять лет мужских голосов, звона стаканов. Жизнью повеяло из нее, глянуло в синь вечера яркими огнями.
— За победу, дорогие земляки!
— С возвращением, Ваня!
Дед Архип тянет к лампе граблисгую руку.
— Дай мне речу сказать.
— Говори, дед! Давай!
— А реча моя такая, гражданы. Давайте выпьем сразу за двух солдатов. За того, кто там в баталии живот свой не жалел и возвернулся героем. И вот за нее — солдатку, — дед указал на Лену. — Неспроста у ней огрубели руки и смолоду морщины. Ей некогда было етот самый маникюр наводить. Она отсель… из Лутош подпирала победу.
— Резон, Архип!
— Верно! — подтвердили гости.
— И не только она, — продолжал Архип, — а вон их сколько! Вдовы, да горем согнутые. А не сломленные. Нет. Все державе родной отдавшие. Выпьем за них. Баб геройских и мужиков наших.
Выпили. Кто-то из девчат крикнул: «Горько!»
— Э-э, нет, — погрозила пальцем Вера Васильевна. — Два праздника не будем комкать в один. Мы по осени настоящую свадьбу закатим, правда, дед Архип?
— Знамо. Какая ж свадьба по весне.
Немного закусив, председатель колхоза Вера Васильевна обернулась к смущенному такими почестями Плахину:
— Ну как здоровьице, Ваня? Вижу, ходишь ничего.
— Да как будто произвели ремонт. Думал, не встану.
— По медалям вижу — в разных странах побывал. Не разлюбил Рязань-то свою?
— Что вы, Вера Васильевна. Да я… В общем, дайте- ка слово скажу.
Вера Васильевна позвонила ложкой о бутыль. Гости притихли. Плахин встал, одернул гимнастерку.
— Вот тут Вера Васильевна спросила у меня, — начал он хрипловатым голосом, — не разлюбил ли я, шагая по чужбине, Рязань свою.
— Вот, вот. Скажи-ка, скажи, — закашлял от горчицы дед Архип. — Как там оно да что?
— Много говорить не стану. Одно скажу: во многих странах я побывал. По-своему хороши они. Но землю русскую, Рязань свою я ни на какие заграницы не променял бы. У нас тут простор, широта и душе, и ногам, и мыслям.
— Верно, внучок! — воскликнул подвыпивший Архип. — Пошли ты эту заграницу, извиняюсь… Не могу вслух сказать.
Под общее одобрение выпили за родную Рязань, за Лутоши, потом опять за прибывшего.
Давно не выпивавший Плахин захмелел и в разговоре не заметил, как гости разошлись по домам. Вера Васильевна распрощалась и тоже поспешила к ребятишкам. Лена хлопотала у деревянной кровати, стелила постель. Плахин из-за стола восхищенно смотрел на нее и думал: «Какой же я был дурень, что отказывался от тебя, не хотел возвращаться! А возможно, и не вернулся б, если бы не твои письма, не твоя любовь, беляночка моя».
Он подошел к Лене, взял у нее избитую подушку и, нежно прижавшись к горячей девичьей щеке, сказал:
— На полу ляжем. Кровать никудышняя, да и надоела она в госпитале мне.
…Они постелили на полу у кровати. Плахин открыл окно. В дом дохнуло ромашками, уличной пылью, свежей пахотой, листвой ракит и вишен. В лугах звонко заливался соловей.
- Предыдущая
- 48/83
- Следующая