Морской узел - Дышев Андрей Михайлович - Страница 36
- Предыдущая
- 36/79
- Следующая
– Если я правильно вас понял, – раболепным голосом произнес корреспондент, – вы хотите объявить войну исламу на нашем Побережье?
– Кто сказал, что я против ислама? Я сказал? Нет, я такого не говорил! Не воевать я пришел на эту землю, но строить! Я намерен воздвигнуть в нашем городе первый на Земле Храм Единого Бога! И туда пойдут молиться верующие всех конфессий – христиане, буддисты, иудеи, мусульмане. Двери будут открыты для всех сектантов. И это станет началом великой свободы без границ. И только тогда мы начнем сносить мечети, церкви и синагоги…
От политики я отупел еще больше и вышел из кафе, качаясь, как пьяный. Погода резко испортилась, небо затянуло тучами, пошел дождь. Я пожалел, что оставил на элитном пляже свою телогрейку, но возвращаться туда мне не хотелось. Я поймал машину и попросил отвезти меня на дикий пляж в палаточный городок. Через центр мы ехали черепашьим ходом. Отовсюду ревела музыка и сверкали, словно вспышки взрывов, разноцветные прожекторы. Никогда я еще не видел такого огромного количества проституток на наших улицах. Привлекательные и безобразные, трезвые и пьяные, молодые и старые особи обоих полов буквально запрыгивали к нам на капот, просовывали руки в окна, преграждали нам путь. Многие женщины были совершенно раздеты, и вокруг них собирались целые толпы; подростки восторженно улюлюкали, тянули в середину круга руки, мужчины постарше стояли поодаль, стараясь скрыть свои жадные взгляды; женщины визжали, прыгали, кружились, беснуясь словно пламя; кого-то подняли на руки, и на фоне колышущейся темной возбужденной массы белое тело напоминало свеженину, предназначенную для пожирания. Водители машин, отвлеченные оргией, вынуждены были притормаживать, останавливаться, и затор с каждой минутой увеличивался.
– Свобода без границ, – произнес пожилой водитель.
Когда я приехал в лагерь, на море бушевал шторм. Серые волны с остервенением накатывали на берег. Порывистый ветер срывал с верхушек волн пену, пригибал до самой земли кусты. Низкие неряшливые тучи рассыпбли колкий дождь. Группа людей, кутаясь в штормовки, стояла на взгорке и махала руками в сторону моря. Напротив лагеря, как раз в том месте, где сквозь тучи прорвался мутный столб солнечного света, закручивался в спираль кривой хвост смерча. Он сначала хлестал поверхность моря, будто погонял его, потом вдруг черной пиявкой присосался к волне, и вверх, увлекаемые чудовищной силой, полетели водяные брызги…
Я вдруг вспомнил, что за весь день ни разу не включил свой мобильный телефон и что Ирина наверняка позвонила в аэроклуб, где узнала ужасающую новость. Я представил, какие муки переживает сейчас девушка, с какой болью разрывается ее душа, и не смог сдержать слез. Откупорив бутылку портвейна, я ходил босиком по беснующейся пене прибоя, орал не своим голосом от боли и подставлял мокрое лицо секущим потокам дождя… Потерпи, милая! Немного осталось. Завтра, когда меня похоронят, когда Дзюба снимет все засады и выковыряет все «жучки» для прослушивания, я воскресну и приду к тебе. Потерпи…
Глава 17
Пусть земля мне будет…
Не знаю, выпадало ли кому-нибудь из смертных видеть такое. Продрогший, в тяжелой от влаги телогрейке, я сидел в мокрых кустах, клацал зубами от холода и смотрел на траурную процессию. Дюжина мужчин, понурив головы, медленно шагала по раскисшей тропинке кладбища вслед за гробом. Начальник аэроклуба шел впереди и нес фотографию в черной рамке. За ним шествовал руководитель полетов с авиационным пропеллером в руках, отчего немного напоминал Карлсона. Далее, наступая друг другу на задники, плелись техники и инструкторы… Вот процессия остановилась у свежей ямы. Гроб поставили на табуретки. Руководитель полетов положил на него пропеллер, и получился странный летательный аппарат, этакий гроболет. Начальник аэроклуба откашлялся и замогильным голосом, словно он был придавлен бетонной плитой, начал говорить трогательные слова: о том, какой я был хороший летчик, как я страстно любил небо, и т. д.
Эти добрые слова, посвященные мне, и скорбные лица моих товарищей, и унылый дождик так подействовали на меня, что я чуть не всплакнул. Синелицый бомж, сидящий рядом со мной, заерзал от нетерпения и сиплым голосом прошептал:
– Не пора еще, командир?
– Сидеть! – приказал я ему и протер глаза – уж больно отяжелели они от печали.
Но совсем грустное зрелище открылось мне в ту минуту, когда я увидел Ирину. Милая моя сотрудница, непохожая на саму себя из-за черного платья и смоляного платка, на слабых ногах приблизилась к гробу, коснулась его дрожащей рукой, подняла лицо вверх и зажмурила глаза – изо всех сил, чтобы сдержать слезы. И в ее хрупкой фигуре, в ее безжизненных движениях было столько неподдельного горя, столько бездонного несчастья, что я до боли закусил губу, сдерживая стон.
Каюсь, я не раз причинял ей боль. Я был скуп на душевное тепло и на ласку. Я часто превращался в холодную чушку, когда она была одинока и так нуждалась во мне! Но не было у нее горшее чаши, чем эта. И я подумал, что люди никогда не знают наверняка, сколь дороги они другим, ибо не могут увидеть всех тех слез, что когда-нибудь прольются на их могилу… «Прости меня, Ириша, – шептал я, судорожно сглатывая нечто мучительное, что мешало мне дышать полной грудью. – Прости меня, барбоса безродного и бездомного!»
– Может, пора уже? – снова напомнил о себе бомж.
Я посмотрел на его синее лицо, заплывший глаз и расплющенный нос с величайшим презрением и сказал:
– Такого человека хоронят, а ты, сволочь, только о водке думаешь!
Бомж устыдился и замолк. К Ирине подошел Ашот. Рядом с ней его маленький рост и широкая талия были заметны особенно. Отвислая нижняя губа моего старого друга дрожала, на кончике большого носа висела мутная капля. Ашот хлопал глазами, качал головой и, не находя слов, которые выразили бы всю глубину его скорби, молча разводил руками. Он хотел выказать сочувствие, обнять и прижать к своей груди Ирину, но для такого заботливого жеста ему не хватило роста; он неловко ткнулся ей в грудь и тотчас бесшумно зарыдал… Я вытер глаза и подумал, что мне нечем будет отплатить моим друзьям за столь высокие и добрые чувства ко мне, что сейчас они выплеснут всю свою душу и с таким богатством я уже просто не имею права воскресать и возвращаться к ним… Наворотил делов! Что ж получается? Когда живешь, надо всегда думать о том, скольким людям ты причинишь горе своей смертью. И по возможности сводить их количество до минимума. То есть не жениться, не заводить детей, не искать друзей, с коллегами по работе постоянно ругаться и ссориться… М-да, вот до чего додумался я на собственных похоронах! Может, тогда лучше и не жить вовсе?
Вскоре я услышал, как подъехала машина, хлопнули дверцы. Интуиция подсказала мне, что приехал тот самый человек, ради которого весь этот спектакль и был затеян.
Я не ошибся. По тропинке, на цыпочках, стараясь не потревожить поминальную тишину, шел Дзюба с букетом гвоздик. Я давно его не видел, и мне показалось, что Дзюба заметно похудел и постарел. Теребя края куцей белой ветровки и чуть сутулясь, как делают все высокие худые люди, он остановился в двух десятках метров от церемонии, прислонился плечом к стволу сосны и стал внимательно наблюдать за Ириной. В его невыразительных мелких глазках гуляло недоверие. Ирина стояла к нему в профиль и не видела его. Моя милая девочка по-прежнему кусала губы и боролась со своими чувствами. Я не сводил взгляда с Дзюбы. Милиционер не просто смотрел – он изучал лицо Ирины. То так склонит голову, то этак. Он пытался ее раскусить, подметить своим всевидящим, поднаторевшим на мошенниках взглядом фальшь – в едва заметных движениях рук, в мимике, в глазах, в слезах. И я еще раз убедился, что поступил правильно, не предупредив Ирину об инсценировке. Какой бы актрисой она ни была, все равно не смогла бы сыграть безукоризненно, идеально, чтобы у Дзюбы не осталось даже тени сомнения.
И только потому, что Ирина не играла, а жила настоящими чувствами, Дзюба поверил в мою смерть. Мне показалось, что на его лице отразилась досада. Надо думать, он ехал сюда с твердым убеждением, что это розыгрыш, что он будет свидетелем дешевого спектакля, в котором актеры, плохо скрывая улыбки, перемигиваются друг с другом, говорят нарочито громко и пафосно и уж совсем скверно изображают плач, тряся над гробом головой и закрывая веселое лицо ладонями.
- Предыдущая
- 36/79
- Следующая