Любовь и доблесть - Катериничев Петр Владимирович - Страница 37
- Предыдущая
- 37/130
- Следующая
– Уезжать надо. Громыхнуло крепко.
– Уезжать? Куда, позвольте спросить? Хотя – ты герой, берсерк, ты можешь уйти в Валгаллу, страну вечных грез, легкокрылых валькирий и гр-р-розных скандинавских богов... А я? Только в сумасшедший дом. Разве это справедливо? – Корнилов улыбнулся глуповато, ответил:
– Справедливо. Потому что мне там будет хорошо.
– Умирать передумал?
– Как пел предводитель бременских музыкантов своей принцессе: «Пойдем со мной в широкий мир, повсюду ты найдешь кое-что получше смерти...»
– Что-то я не помню такой песни.
– Ты вспоминаешь милый мюзикл своего детства. А я цитирую стариков Гримм в оригинале. Немецкая литература мудра и мистична, как их предания. Запомни, герой: «Повсюду ты найдешь кое-что получше смерти». Знаешь, в чем моя трагедия?
Все люди живут не так, как хотят, а так, как могут. Я же... У меня словно две жизни. В одной я – тля навозная, мелкий соглядатай, статист, в другой... Нет, у Державина громовее и раскатнее: «Я телом в прахе истлеваю, умом – громам повелеваю!» Или это вирш Ломоносова? Да и пес их, громовержцев, разберет. А я... У меня была всего лишь одна мечта: вырваться из этой жизни на волю! Вот только беда: сам я – безволен, слаб и окаянен, а потому для меня дом умалишенных – самая вольная воля и самое взлелеянное пристанище... Место тихое, безопасное, бандиты домами скорби брезгуют, богатые и властные – стыдливо не замечают, интеллектуалы относятся не как к жилищу, а лишь как к средству – снятия кумара или ухода от воинской повинности... А это – мир, мир гротескный, часто уродливый и безжалостный, но не уродливее мира сего. И – только там можно встретить настоящих философов и художников: они не пишут полотен, они создают их в своем воображении и гибнут, даже не потрудившись воплотить. Высокое предназначение!
– Для дурдома ты хлипковат, умник. Там тебя будут больно бить.
– Бить? Это кто же?
– Да злые санитары.
– За что меня бить? По природе я хотя и пустомелей, но дисциплинирован. Да и устроюсь соглядатаем, так сказать, по обретенной специальности, глядишь, и скидка на побои мне выйдет, как думаешь, герой?
– Надежды юношу питают.
– Так то юношу. А меня... Меня питает скорбь.
– Есть о чем скорбеть?
– О жизни. О молодости, что прошла так бездарно.
– У кого иначе?
– Ты не понимаешь, герой! Мне пятьдесят. Что видел я тогда? Учебник диалектического материализма? Сверху Энгельс, снизу Маркс – это наш советский фарс... И все эти девочки-не-давалочки, и все эти идиотские собрания и ленинские уроки, и вся эта дичь и бездарь... А ведь я был юн, я жить хотел!
Раздевать девчонок, беззаботствовать, безумствовать, куражиться, нестись куда-то сломя голову, открывать земли, сочинять поэмы, петь, наконец!
– Ну петь-то тебе что мешало?
– Ты не понял, герой. Душа петь хотела, душа, а как ей воспарить в той вялой мороси, что нас окружала?.. Что у меня было? Литр вонючего яблочного пойла со стипендии, перепих с дежурной общажной шлюшкой, толстой и прыщавой, вонючая комната в коммуналке? По такой юности не тосковать, по ней скорбеть нужно! И ладно бы во всем мире было так... Запад дышал марихуаной, сексом и роком, дышал раскованно и спонтанно, купался близ Ниццы и бесчинствовал на студенческих баррикадах Парижа, напитывался любовью в тропиках Таиланда и кровью – в джунглях Вьетнама... Они – жили, мы – выполняли пятилетние планы.
Черт, черт, черт! – Корнилов даже всхлипнул, приложился к бутылке, с шумом выдохнул:
– И – все это ложь. Лукавство. Просто я устал жить в своем мирке, в своей раковине, поросшей изнутри улитками и дурно пахнущим перегноем! Я хотел жизни! И – не смог. В своих предсонных грезах я представляю себя раскованным, сильным, упорным, может быть, таким, как ты, герой, а на деле... Нет, никогда мне не обладать ни красивыми девушками, ни деньгами, ни славой. Я урод. Калека.
Только душевное уродство – патологическая неуверенность в себе – никому не заметно, и мучит лишь самого больного. Я и на эту работу пошел только затем, чтобы почувствовать... вкус жизни. И – что? Эти меднолобые легко и непринужденно уговаривают самых неприступных девчонок, веселятся, нагоняют страху на таких же рылобрюхих, а я... Я у них за шута. Я даже проститутку не могу купить: мне кажется, что она будет рассматривать мое тщедушное тело с не очень скрываемым презрением, и одна только эта мысль прогоняет всякое вожделение! Что мне осталось? Кокаиновое безумие и алкогольный бред. Кто, кто создал душу такой загнанной и ранимой? Впрочем, я знаю, в чем мой порок. Он плодит все остальные несуразности и уроны в моей жизни. Как сказано в книге Сираха? «Кто зол для себя, для кого будет добр? И не будет он иметь радости от имения своего. Нет хуже человека, который недоброжелателен к самому себе, и это – воздаяние за злобу его. Если он и делает добро, то делает в забывчивости, и после обнаруживает зло свое». Да, я не люблю себя, я зол, завистлив, труслив, несчастлив, несуразен и мелочно подл! Я ненавижу тебя, потому что ты отважен, я ненавижу парней, потому что они молоды, я ненавижу девчонок, потому что они красивы и красота их – не для меня. Но даже со своей ненавистью я смешон: трусость не дает разгуляться подлости, вот я и грызу себя, душу свою грызу...
Ну не место среди умалишенных. Там нет доброты, но есть покой.
– Послушай, несуразный, – жестко перебил Корнилова Олег. – Объясни мне только одну вещь: как это у тебя, застенчивого, оказался такой авторитетный ствол? Полимерный, последней модификации «смит-и-вессон» в нашей провинциальной столичке тянет «тонны» на три «зелени», если считать по-скромному.
– А, пустое, – пьяно отмахнул рукой Корнилов. – Я его выиграл. В нарды. У одного там...
– И что же он обратно не отыграл? Или просто не отобрал, по дружбе?
– Убило его.
– Убило?
– Натурально, током. В собственной квартире. Что-то там полез то ли вкручивать, то ли вывинчивать, и – нате вам. Летальный капец.
– У него что, дома высоковольтка была проложена?
– А вот этим никто интересоваться не стал. Не принято у нас такими вещами интересоваться.
– Ну и продал бы пистолетик, раз такая везуха повалила.
– Где? На базаре? В сувенирном ряду?
– Своим.
– Они мне не свои. Да и пушку эту после Хлябы никто и даром бы не взял. А то ты не знаешь, герой? Солдаты удачи суеверны, как подкаменные тунгусы!
– А ты у них – за шамана?
– Почему это?
– Говоришь много, складно и непонятно.
– Разве?
– Ладно, ты меня убедил, умник. Дом скорби тебя примет. Ты умеешь скорбеть. – Олег подошел к машине, прикурил сигарету. – Ну что, тронулись, что ли?
– Умом? – Шутка показалась Корнилову удачной, он заливисто расхохотался, но быстро сник. Снова приложился к бутылке и в несколько глотков вылакал коньяк до донышка.
Помрачнел и опьянел он тоже разом: будто пролитый на пол клюквенный кисель растащило по полу колеблющейся лужей.
– Одно скажу тебе, герой, – пролепетал он, едва ворочая языком. – в сумасшедшем доме плохо, там – свалка несбывшихся надежд и кладбище несостоявшихся гениев, но меня там никто искать не станет. И еще... Там не убивают машин.
– Наша кокетка победила в честном поединке.
– Кому нужна теперь честность? Этот поверженный «голиаф» был настоящим совершенством, он был вершиной конструкторской мысли. – Корнилов даже привстал, повел рукой нетрезво-царственным жестом, и Данилову показалось, что вот сейчас возьмет и провозгласит: «Бедный Йорик! Я знал его...» – А инженерная мысль уникальна: ее красота – в точности исполненного в металле замысла. Корабли, катера, субмарины, истребители, танки... Как жаль... Люди производят машины только затем, чтобы они убивали себе подобных. Ты только представь, герой: тысячи специалистов трудились, трудились самоотверженно, чтобы постигнуть и воплотить совершенство, и вот вместо него – искореженная груда паленого металла.
– Там еще люди были.
– Люди? Что есть «люди»? Сгорело несколько звероподобных. Они – дети огня, вот и получили свое. Полной мерою. Как у Исайи? «Идите в пламень огня вашего и стрел раскаленных вами». А машина – погибла. Душа ее обратилась в прах.
- Предыдущая
- 37/130
- Следующая