Меня не купишь - Касарьего Мартин - Страница 27
- Предыдущая
- 27/37
- Следующая
Понятно, речь идет не о малярах с широкой кистью, а о живописи. В такие моменты я жалел Эльзу. Человеческие чувства захватывали ее на три-четыре секунды, а потом опять возвращалась прекрасная, расчетливая, чувственная или сентиментальная — в зависимости от обстоятельств — Эльза, способная превратить любого мужика в тупую безвольную куклу. И тогда я понимал, что жалеть Эльзу — все равно что сочувствовать царице Савской, которую накануне осмелился укусить комарик. Я не стал говорить, что отлично рассмотрел дом на видео. Зачем?
— Я ненавижу его, Макс, — продолжала она. — Он скорее умрет, чем откажется от меня. Я буду свободна, только когда его не станет. Если мы хотим спастись, его придется убить, ничего не поделаешь. Ты не представляешь, как я его ненавижу.
— Наверное, я тоже ненавижу его, — сказал я, гладя ее руку, не вполне уверенный, что хоть раз в жизни ненавидел кого-либо по-настоящему.
— То, что чувствуешь ты, — просто спичка рядом с огнеметом по сравнению с тем, что чувствую я.
Эльза всегда любила ковыряться в старых ранах.
— На, это тебе.
Она протянула мне пакетик и засияла в предвкушении. Я развернул его одной рукой. Это были часы, красивые, очень простого дизайна. Хотя она выросла отнюдь не в окружении горничных и личных портных, у Эльзы был отличный вкус.
— Я дарю тебе уже вторые, помнишь? Я тебя убью, если ты потеряешь и эти тоже. Теперь тебе не нркно вечно спрашивать, который час
И она застегнула часы на моем запястье.
— Очень красивые, спасибо, — сказал я.
Вот и все, что мы сказали друг другу. Все остальное время в наших головах проносились воспоминания, а за стеклами автомобиля — здания, уличные сценки. И тишина, пока Эльза не включила радио: для вас поет Альберт Хаммонд, «Вини во всем меня».
36
Один из двух фонарей по бокам от вывески пансиона «Голубка» был разбит, а лампочка выкручена Второй постоянно моргал, как арестант, только что выпущенный из тюремных застенков. Нарисованный на картоне толстый белый голубь был все таким же грязным, только выцвел еще больше. Мы как раз собирались войти в пансион, когда перед нами прошмыгнула черная кошка. Эльза в испуге посмотрела на меня и впилась ногтями в мою руку.
— Пойдем, — я попытался приободрить ее, — не будь суеверной. Помнишь, как я выиграл в лотерею двести тысяч песет?
— Как я могу забыть! — откликнулась она, все еще цепляясь за меня. — Мы прокутили их той же ночью, а я чуть не врезала сумкой какой-то сеньоре, пожиравшей глазами твой зад, когда ты вставал, чтобы принести еще виски.
Я задушил улыбку, уже расцветавшую на лице.
— Между прочим, когда я в тот день выходил из дома, мне перебежал дорогу черный кот.
— Потому ты и не выиграл в два раза больше, — пробормотала она. — Та сеньора была… Лучше промолчу, чтобы не поганить рот такими словами. Нет, скажу: грязная свинья, вот кто она такая!
Эльза никогда не сдерживала своих порывов.
В нескольких метрах от нас на углу стоял негр в вязаной шапочке и торговал уже знакомой мне газетенкой «Ла Фарола».
— Я сейчас, — бросил я Эльзе.
— Комната двести четыре. Наш счастливый номер, — улыбнулась она, стараясь подавить дурные предчувствия из-за черного кота.
Эльза вошла в подъезд, а я направился к продавцу газет.
— Почем?
— Двести.
— Обалдеть! — присвистнул я.
Расплатился без сдачи и вошел в пансион. За стойкой портье сидела незнакомая старуха и пристально, по-совиному рассматривала меня.
— Сюда только что вошла сеньорита, — начал я.
— Номер двести четвертый, — сурово оборвала она.
— Я знаю. — Я показал ей заветную бумажку в пять тысяч песет. — Меня интересует, ночевала ли она здесь прошлой ночью.
— Да.
— Одна?
Старуха кивнула.
— Если бы вы брали деньги за каждое слово, обошлось бы, пожалуй, подороже, чем телеграмма.
Она протянула когтистую лапку, чтобы забрать деньги. Старая ведьма оказалась проворней, чем я ожидал, и ухватила-таки купюру, как раз когда я ее отдергивал. Бумажка разорвалась пополам. У каждого осталось по половинке.
— Верни мне это, — сказал я.
— Попробуй, отними, — выплюнула мумия, отодвигаясь к стене и спрятав руки за спину. — Я закричу. Вот увидишь, закричу.
Мы смотрели друг на друга, не зная, как быть дальше.
— Даю вам две тысячи пятьсот за вашу половину, — предложила сова.
— У меня предложение получше, — сказал я, — ваша жизнь за вашу половину.
И я направил на нее дуло моей «астры». Этот пистолет не может выстрелить, если спусковой крючок нажат не полностью — простое и надежное устройство, позволяющее иметь при себе заряженное оружие, не подвергаясь ни малейшей опасности. Она колебалась несколько секунд. Если взглядом можно просверлить дырку, то я был вполне готов, чтобы меня привинтили на стенку рядом с отвратительной вывеской, но и старуха превратилась в дуршлаг. Наконец она приняла ошибочное решение и отдала мне обрывок купюры, сопроводив его взглядом, каким смотрят из своего гнезда сотни скорпионов. Я повернулся и пошел к лестнице.
— Проклятый сорняк! — послышалось за моей спиной.
И смачный плевок.
37
Дверь в двести четвертый номер была полуоткрыта, из комнаты струился желтоватый свет. Я тихонько толкнул ее и вошел. В малюсенькой комнатке едва помещались кровать, комод и умывальник, над которым красовалось зеркало без рамы. За закрытой дверью — крошечная туалетная комната с унитазом и биде. Во всяком случае, здесь ничего не изменилось. Я вспомнил, как мне нравилось смотреть, как Эльза моется над биде. Кажется, у Дега или Тулуз-Лотрека есть картина с похожим сюжетом. Определенно во мне пропадает художник! Стоя ко мне спиной и любуясь на себя в зеркало, Эльза снимала серьги — другие, не те, что были на ней накануне. Одна, золотая, сережка изображала солнце, а вторая, серебряная, — растущую или идущую на убыль луну. Она все еще не сняла джинсы, зато спина была совершенно обнажена, если не считать узкой полоски бюстгальтера. Со спинки единственного стула свисала белая майка, бледно-голубая рубашка и змеиный джемпер.
— Я скажу, чтобы поменяли простыни, — сказала она, не глядя на меня. — На этих я спала прошлой ночью.
— Мне нравится, что они пахнут тобой. Кроме того, вряд ли кто-то захочет исполнить твою просьбу. Похоже, я не слишком приглянулся старухе.
— Это новая. Кажется, года два тому назад пансион перешел к другим хозяевам.
Эльза обернулась, сняла наконец серьги и аккуратно положила их на комод. В джинсах и лифчике она была неотразима. Во мне бушевали хаос и смятение.
— Посмотри на эти серьги, — сказала она. — Луна и солнце. Если я надеваю ее вот так, — она взяла сережку в форме месяца и закрепила ее, чтобы получилась буква С, — то луна идет на убыль, а если поворачиваю так — она растет. — Эльза повернула сережку. — Все зависит от моего настроения. Я хочу объяснить, потому что мужчины совершенно не замечают таких вещей. Вы такие безнадежно… бестолковые… С тех пор как ты появился, я все время надеваю сережку так, чтобы луна росла. Скоро я совсем превращусь в полную луну, а ты и так — солнце.
Она положила серебряную луну рядом с ее парой — золотым солнышком.
— Смотри, Светлячок, я купил «Ла Фаролу», — сказал я, не давая себе растаять от всей этой катавасии с серьгами, и бросил газету на кровать. — Придется тебе спать с неудачником.
— Я знаю, — ответила она. — К твоему сведению, уже не в первый раз, мой король.
Не то в соседней комнате, не то в общей ванной кто-то включил радио, и сквозь тонкие перегородки музыка без труда достигла наших ушей. «Эмбахадорес» пели «Иголку». Ее слова будто царапали мне кожу и проникали прямо в душу. Как ласково ты меня убиваешь, / как расправляешься с моей юностью, / хорошо бы изменишь тебе, отплатить предательством, / ты как иголка, нежно вонзившаяся в мое сердце, / истекающее кровью, / я погибаю от страсти к тебе…
- Предыдущая
- 27/37
- Следующая