Месть - Ананян Вахтанг Степанович - Страница 1
- 1/4
- Следующая
Вахтанг Степанович Ананян
Месть
Кто только не знал курда-охотника Давота в деревеньках, рассыпанных по южному склону Алагеза, как дубовый кряж, крепкого, как орел, остроглазого, похожего на старого льва, с мощной головой и богатырской грудью!
Полвека назад бежал он сюда с отрогов турецкой горы Артос, пробрался через казачью пограничную заставу у подошвы Арарата и поселился в одной из горных деревушек.
Установился обычай: кто бы ни пришел на охоту в эти места, ондолжен войти в дом Давота, разделить с ним хлеб и спросить, куда пойти и как охотиться, чтобы не вернуться домой с пустыми руками. А после охоты, согласно тому же обычаю, он должен стать гостем Давота, ночевать под его кровлей ислушать его рассказы о давнопрошедших временах.
Слава о старом охотнике достигла и нашего далекого Казаха, и мне очень захотелось повидать его и послушать его рассказы.
Однажды, когда мы с товарищем, нагруженные добычей, возвращались с охоты, рассчитывая сесть в поезд на станции Карабурун, поднялась метель. Небо потемнело и слилось с землей, вьюга занесла тропинки снегом, и волки вышли из своих берлог на поиски таких, как мы, заблудившихся прохожих.
Гонимые метелью, мы добрались до приютившейся под скалами деревушки и постучали в первую попавшуюся дверь. Хозяин попросил нас войти, но еще на пороге, увидев висевшего у меня на поясе зайца, остановился.
— Охотники? — спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал: — Пойдемте.
Он повел нас в самый конец деревни, где одна-одинешенька стояла ветхая хижина. В сенях нас очень недружелюбно встретили овчарки-волкодавы. Мы было начали обороняться от них ружьями, но в это время дверь открылась, и показался старик с густыми седыми бровями на сморщенном лице, широкой грудью и короткими ногами. Он унял собак и попросил нас войти. Посередине обширной комнаты, ближе к очагу, стояло старинное, дедовское курси, а вокруг него, свесив ноги в теплый тонир, сидели старуха, две невестки и трое малышей, все в курдской одежде, с бусами, серебряными монетками на груди, рукавах, а у некоторых и на лбу.
— Вот, дядя, — сказал наш провожатый, — гостей тебе привел.
— Ай, тысячу раз желаю вам здоровья, на радость мне, на радость глазам моим пришли! Мой бедный дом вам в дар, все мое добро вам под ноги, — сердечно сказал старик, склонился перед нами по-восточному, поздоровался со всеми за руку и пригласил нас сесть вокруг курси.
Невестки встали и отошли в угол, уступив нам свои места.
Что в мире может быть блаженнее местечка у курси в январе, по возвращении с охоты, когда в сенях бушует вьюга и кидается снегом через ердик и щели в дверях!
Мы согрелись, пришли в хорошее настроение и совсем уже развеселились, когда одна из невесток собрала ужин и перед нами появились хаурма из барашка, соленья, рассыпчатый курдский сыр, каймак и — божество промерзшего человека — знаменитая тутовая водка.
— Козе коза ближе, чем стадо овец, — сказал старик, пододвигая мне имоему спутнику самые лучшие куски, самые большие стаканы.
— Он ведь сам охотник, потому он вас так и встречает, — сказал наш провожатый.
— Да не он ли охотник Давот?! — воскликнул я, от неожиданной радости вскочив с места.
Потухшие глаза старика на мгновение загорелись, но снова погасли.
— Как же, он, Давот. Слыхали, конечно?..
Моей радости не было предела. Без конца я говорил со стариком и упрашивал его рассказать что-нибудь. В этот вечер мы услышали многое о жизни курдов в Турции, и одну историю, особенно меня тронувшую, я обещал старику записать и поведать ее людям. Вот и исполняю обещание. Жаль только, что я не могу передать его образной курдской речи.
— Когда наступает лето, — начал свой рассказ охотник Давот, — я поднимаюсь со своими овцами на Алагез. Поднимаюсь на эти красивые горы, сажусь на камни у журчащих родников и с грустью гляжу на Масис. В памяти всплывают былые тревоги, печаль охватывает душу. У подножия этой горы пятьдесят лет назад я покинул много дорогих мне людей. Прежде всего я вспоминаю свою, как чинар, стройную невесту. Ее отнял у меня Юсуф-бек для своего сына, а я в одну темную ночь убил парня и бежал сюда. Вспоминаю я прекрасные алые цветы горы Артос и такие же, как эти цветы, прекрасные, яркие наряды девушек, приезжавших летом из Диарбекира, веселивших, молодивших старую гору Артос.
Вспоминаю я об этих чудесных краях и горюю. Но только два горестных облика тех давних-давних дней преследуют меня, возникают передо мной в снах и терзают меня. Один из них — образ моей любимой, с глазами, полными горячих слез, другой — той бедной медведицы, о которой я сейчас расскажу вам, а вы постарайтесь рассказать миру. Пусть знают, что и у охотника есть сердце и душа, есть и теплое чувство, хотя он постоянно проливает кровь. Пусть люди знают, что и у бессловесного животного есть сердце, и притом в тысячу раз добрее, чем у тех, кто отнял у охотника Давота милую и обрек его на изгнание из чудесной родимой страны.
Давот медленно набил свою трубку, собрался с мыслями и, снова вернувшись на полвека назад, продолжал:
— Вы городские люди, вам трудно понять меня. Мы, курды, проводим всю нашу жизнь с животными, привязываемся к ним всем сердцем, и смерть любимой собаки, любимого барана, любимого вола переживаем почти так же, как смерть человека. Ведь они родятся у нас под дождем и градом, мы согреваем их своим телом, выхаживаем, как детей, привязываемся к ним сердцем. Потому я иговорю с такой печалью о хромой Мохнатке, за которой ухаживал, как за родным ребенком, взрастил ее и видел ее большое горе.
Однако говорят: не начнешь с начала — не поймут.
Я охотился на горе Артос. Напротив стоит гора Сипан, а с другой стороны раскинулось красивое Ванское озеро. Подолгу сидел я на обрывистых склонах Артоса и, забыв про все, любовался горделивым Ванским озером. А вокруг горы, похожий на серебряный сверкающий пояс, струился поток Семирамиды, вот уже три тысячи лет питающий расположенные на склонах и по берегу озера деревушки, луга и пашни. Когда солнце садилось на вершины гор, я пробуждался от мечтаний, брал свое кремневое ружье и отправлялся бродить по скалам в поисках медведя.
На этих скалах я убил много медведей. Часто случалось, что и медведь подминал меня под себя, сбрасывал с обрыва, и я едва уходил из его когтей. Медвежьи повадки я знаю так же хорошо, как и повадки своих овец и овчарок. И знаю, что медведь — животное, умеющее сильно чувствовать. Медведица за своего медвежонка в огонь бросится и под пулю пойдет. И, однако, я встретился раз с безжалостной матерью, хотя, сказать по правде, безжалостным скорее был я, выстреливший в спокойно спавшую на камнях медведицу. Она вскочила, бешено взревела, начала плеваться и в гневе, не найдя ничего другого, схватила своего детеныша и бросила его мне прямо в лицо.
Придя в себя, я выстрелил разъяренному зверю в лоб — успокоилась. Медвежонок валялся в моих ногах, визжа от боли.
Я завернул его в полу своей бурки и принес домой. Дали ему молока — не прикоснулся, хлеба — тоже. Тогда мы поручили его собаке. Была у нас одна очень понятливая собака. Взяла она медвежонка на воспитание и выкормила его вместе со своим щенком.
Радости ребят не было предела. Блаженные были тогда дни. С утра до вечера во дворе медвежонок, дети, собака клубком катались. А то заберутся ребята на ореховое дерево, и медвежонок за ними. Он был такой мохнатый, что дети так и назвали его «Мохнатка».
В августе, когда созрели плоды, медвежонок почти не слезал с деревьев — целые дни висел на ветках, как мартышка, и пожирал фрукты.
Раз, когда он уж очень увлекся, я рассердился и потряс дерево (руки бы у меня отсохли!); упало бедное животное с верхушки этого громадного дерева и сломало лапу. Какой плач в доме поднялся! Перевязал я ему лапу, выправил, вылечил и, как свое дитя, полюбил медвежонка. Он, однако, остался хромым, и домашние так и назвали его «хромая Мохнатка». К зиме Мохнатка была уже с бычка. В веселые минуты она вскидывала себе на спину свою приемную мать-собаку и, по-медвежьи с боку на бок переваливаясь, несла ее — шутила по-своему.
- 1/4
- Следующая