Том 22. На всю жизнь - Чарская Лидия Алексеевна - Страница 22
- Предыдущая
- 22/41
- Следующая
Ого! Было бы на что полюбоваться! Я мысленно разражаюсь смехом, и необузданная шаловливость овладевает мною.
Но глаза мамы-Нэлли останавливаются на моем лице, и, сдержав себя через силу, я "замираю".
— Здесь очень весело проводят время, — говорит Татя. — В стрелковых частях устраиваются танцевальные вечера, на большом озере заливают каток. Мои братья-правоведы будут скатывать нас с гор на санках. Очень интересно. В особенности вечера.
О ужас! Вечера! Мне предстоят еще и вечера. Чинное кружение под музыку и не менее чинные разговоры о погоде и театре. Все их променяю на катанье по реке в лодке или на беганье в лесу на лыжах. Зато каток приходится мне по вкусу.
— На катке у нас самое избранное общество. Туда пускают исключительно по рекомендации, — говорит Татя.
Вот тебе раз! А я-то мечтала бегать взапуски с братишкой на беговых коньках.
По дороге к другим знакомым мама-Нэлли осведомляется у меня:
— Ну, как тебе понравилась молодая баронесса?
— Она прелестна, — говорю я. — Но увы, мамочка, мы с нею никогда не сойдемся.
— Это очень грустно.
В самом ли деле грустно? Не знаю.
У генерала Петрова три дочери. Они щебечут, перебивая одна другую.
Барышни тормошат меня, расспрашивая об институте, о жизни в Ш., ужасаются пустяками, восторгаются пустяками. От их птичьих голосов и восторженного настроения в голове получается какой-то винегрет. И притом все трое "с талантами": старшая, Нина, рисует; средняя, Зина, «артистически» играет на рояле; и младшая, Римма, поет.
Нина тотчас же приносит нам свои рисунки, толстейший альбом с набросками. Зина садится за рояль и меланхолически играет баркаролу Чайковского, а Римма поет очень мило своим птичьим голосом.
Когда музыка и пение прекращаются, девицы снова окружают меня.
— Ведь хорошо? Вам нравится? Скажите!
— Прекрасно! — говорю я серьезно и прибавляю с грустью: — Как жаль, что у вас нет еще четвертой сестры.
— Но почему? Почему? — так и всколыхнулись девицы.
— О, она, наверное станцевала бы нам что-нибудь, — говорю я простодушно и ловлю в тот же миг предостерегающий взгляд мамы-Нэлли.
Слава Богу, барышни не поняли моей мысли. С тем же птичьим щебетом они провожают нас в переднюю.
— До свиданья! До свиданья! До свиданья! — поют они хором. — Скоро мы увидимся на катке! Скоро!
У меня разболелась голова во время этого визита, и я рада-радешенька вырваться на воздух. А еще сколько впечатлений впереди. Страшно!
В огромном доме предводителя тоже три барышни. Сама хозяйка, мадам Раздольцева, знала меня ребенком.
Младшая, Дина или Надюша, приводит меня положительно в восторг. Она непосредственна, игрива и смела, шаловлива и дерзка подчас. Совсем в моем вкусе. Тонким юмором звучат резкие речи этой миловидной пятнадцатилетней девчурки. Старшие сестры то и дело останавливают ее.
— У Петровых были? — лукаво прищуривая один глаз, осведомляется она и вдруг начинает пищать голосом младшей из трех сестричек.
— Ах, Петербург! Ах, институт! Ах, каток! Чудесно, прелестно, сладко, как мармеладка!
И хохочет. Потом вскакивает и козликом перебегает комнату. Как жаль, что она моложе меня и состоит еще на положении подростка. Вот с нею-то мы бы уже наверное сошлись.
Нравится мне и дочь сановника Ягуби, Маша, веселая, жизнерадостная девушка со вздернутым носом и густой русой косой. Она любит природу, простодушна. Заразительно смеется, показывая то и дело ослепительные зубы, и бредит троечной ездой.
— Сама бы правила тройкой, если бы можно было, да вот беда — мама боится, — признается она мне.
От Ягуби мы едем к Медведеву. Он вдовец — сенатор, живущий на покое. У него четверо детей: одна из дочерей смуглая, черноглазая Ларя, молчаливая, задумчивая; вторая — белокурая, кокетливая Соня и третья — маленькая Шура, которая еще учится в гимназии. Старший сын кончает правоведение. Это умный юноша, очень остроумный и подчас злой на язык. Его зовут Вольдемаром.
Больше всех мне нравятся Ларя и Вольдемар. Первая — своей поэтичностью, второй — забавным юмором. Сестры обожают брата, все трое.
Во время этого визита я устаю от массы впечатлений до того, что путаю имена и начинаю говорить явную чепуху, к ужасу мамы-Нэлли. По дороге оттуда она подбодряет меня.
— Еще один дом, и все кончено, — говорит она и тут же прибавляет не без лукавства: — Но этим визитом, я надеюсь, ты не останешься недовольна.
Сани берут влево, выезжают на шоссе. Подкатываем к Белому дому. Высаживаемся, входим. Я опомнилась лишь тогда, когда чьи-то нежные руки обвили мою шею, а ласковый голос зашептал у моего уха:
— Боже мой, Лидочка, как выросла! Изменилась!
Вне себя от радости, я обнимаю Марью Александровну Рогодскую, знавшую меня еще ребенком, и замираю на мгновенье в этом теплом родственном объятии.
— Девочка моя милая, — говорит она ласково.
Мы держимся за руки, смотрим в глаза друг другу и молчим. И рой воспоминаний витает между нами. Она вспоминает свою молодость, я — свое детство. И сладки, и длительны эти хорошие, светлые минуты.
— Бедные тети ваши, деточка, как рано они покинули вас, — говорит она и прибавляет: — А моя Наташа уже учится в институте.
Затем говорим о старых знакомых — сослуживцах и знакомых моего отца. Не осталось почти никого. Сами Рогодские переводятся с новым «повышением» в другую стрелковую часть, здесь же, в Царском Селе.
— Мы часто будем видеться, не правда ли? — обращается ко мне Марья Александровна и, целуясь с мамой-Нэлли при прощании, прибавляет:
— Вы будете, надеюсь, отпускать вашу девочку ко мне? У нас с нею столько старых воспоминаний.
Я бросаюсь к ней на шею.
Потом, полуживая, выхожу на подъезд, окидываю глазами знакомый двор милой Малиновской дачи и сажусь при помощи Михайлы в сани.
Медвежья полость запахнута. Лошади трогают с места.
Погожий зимний денек. Точно январь на дворе, а между тем только середина ноября. Сверкает солнце, сияет снег, синеет плотный лед на царскосельских озерах и канавах. Такой ранней зимы не помнит никто. А деревья разубранные, как невесты, под белой фатой, и хочется броситься к ним, обвить их стволы руками и глядеть, без конца глядеть на жемчужные уборы их прихотливых сверкающих вершин.
Я, Эльза и Павлик идем на каток, позвякивая коньками. Эльза не умеет кататься, смущенно смеется и заранее трусит. Павлик всю дорогу трунит над нею. Потом с важностью снисходит:
— Eh bien, я вас выучу кататься.
И при этом какое очаровательное, гордое выражение. Какая прелесть это синеокое личико, разрумяненное морозцем.
Мы идем, громко болтая. Совсем провинциалы.
А на катке уже гремит музыка, носятся пары и веселье кипит вовсю. В толпе нескольких военных и статских я замечаю мисс Грай, Татину англичанку, белого шпица Гати, ее братьев-правоведов и целое общество молодежи — кавалеров и барышень.
Надюша Раздольцева машет нам издали обеими руками:
— Надевайте скорее коньки и присоединяйтесь к нам. У нас превесело.
Потом неожиданно подхватывает злого шпица Мутона, Татину собственность, и катится на коньках с ним вместе, отчаянно размахивая свободной рукой. Совсем мальчишка.
— Оставьте Мутона в покое. За что вы его так мучите? — говорит Татя.
Быстро сбрасываю в теплой кабинке ботики и туфли и даю сторожу зашнуровать высокие сапоги с коньками. И несусь по зеркальной поверхности пруда в самую середину толпы.
Там уже баронесса Татя, в темно-синем костюме с белой горностаевой опушкой, с такой же муфтой и шапочкой на пышных пепельных волосах, и ее старший брат Олег, переделанный в Лелю, высокий красивый мальчик лет восемнадцати. У него лицо поэта и добрые, грустные глаза. Здесь же маленький Коко, очаровательный в своей зеленой курточке малолетнего правоведа. Он знакомится с подоспевшим сюда за мною Павликом, и, взявшись за руки, они важно несутся по льду, оба гордые, маленькие, хорошенькие и смешные.
- Предыдущая
- 22/41
- Следующая