Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ) - Тереньтьев Михаил - Страница 13
- Предыдущая
- 13/63
- Следующая
Внизу я вывел строку, ради которой всё писалось, и оставил её голой, без смягчения:
«Тыловое снабжение армии упирается не в производство, а в провоз. Это измерено. Дальнейший прирост выпуска без прироста провоза увеличивает не силу армии, а склады при заводах».
Отказ по тылу был написан. Не жалоба, не мнение, не крик — измеренный отказ, с числом при каждом слове. Теперь ему предстояло пройти по инстанции.
Ещё утром, до девяти, я справился о своём рапорте — о прикомандировании ко мне писаря, Тарабрина, из моей части, поимённо. Рапорт был подан двадцать пятого октября и шёл по столам вторую неделю.
— Движется, — сказал мне столоначальник, не поднимая головы.
— Куда?
Он поднял голову и посмотрел на меня с искренним недоумением человека, которому задали вопрос не из его науки. Движение бумаги было для него состоянием, а не перемещением: бумага движется, как больной дышит, — этого довольно, чтобы не хоронить.
Я записал себе: девять суток; спрошено трижды; продвижения нет. Лист «Что лежит» пополнялся теперь каждый день, и не только вагонами.
Записки в комиссии подавались через распорядителя, и распорядителем при нашем отделении состоял человек по фамилии Кастальский.
Кабинет его я нашёл без спросу, по теплу.
В коридорах присутствия стояла та же стужа, что на улице, только без ветра; чернильница у сторожа замерзала за ночь, и он отогревал её на печурке. А от двери Кастальского по коридору тянуло ровным сухим теплом, и посетители, ожидая, вставали поближе к этой двери, будто грелись о чужую удачу.
— Дрова, — объяснил мне Кастальский первым делом, перехватив взгляд. — Распределение дров тоже на мне, а распределяющий греется у распределяемого, это закон природы. Не осуждайте, Николай Петрович: я в этом кабинете принимаю по сорок человек в день, и все сорок отходят душой. Тёплая приёмная — казённый интерес.
Был он лет пятидесяти, мягкий, свежий, с голосом, каким читают детям; на столе у него стоял порядок, какого я не видел и у Щукина.
При мне он принял просителя — подрядчика по овсу, немолодого, с шеей, натёртой крахмальным воротником, — и принял так, что я засмотрелся: за две минуты человек был выслушан, обласкан, лишён всякой надежды и выведен за дверь довольным. Формула, которой это делалось, стоила записи, и я её записал: «Ваше дело совершенно правое и потому может позволить себе полежать. Неправые дела торопятся, Викентий Саввич. Правые — лежат».
Проситель ушёл утешенный. Дело его, сколько я понял, лежало восьмой месяц.
И здесь работала мера. Кастальскому писались в заслугу принятые посетители и согласованные бумаги — не решённые дела; по этой мере он был лучший работник этажа, без всякой натяжки: сорок утешенных в день, ни одной жалобы.
Мою записку Кастальский прочёл дважды — быстро и медленно, — и второй раз с карандашом.
— Хорошая бумага, — произнёс он с искренним, насколько я мог судить, удовольствием. — Редкая. Знаете, в чём её беда? Она написана, чтобы быть правдой. А подаётся, чтобы пройти. Это разные ремёсла, Николай Петрович. Позволите — я покажу?
И он показал. Я смотрел, как давеча на горку: с тем уважением к чужому ремеслу, от которого делается не по себе.
Числа Карцева — оборот вагона, счёт больных паровозов — он вынул первыми.
— Источник неофициальный. Спросят: откуда? Вы скажете: инженер на станции. Спросят: какой инженер, по какому предписанию опрошен? И бумага умрёт, а с нею всё остальное. Мы это не выбрасываем, — он поднял ладонь, упреждая, — мы это прилагаем. Приложение согласованию не подлежит, оно просто есть.
— Оно просто лежит.
— Лежит, — согласился Кастальский с лёгким поклоном, как принимают удачный ход. — Но при деле. Далее: «предел осыпания — весной». Это прогноз. Прогнозов инстанция не любит: прогноз — это обвинение с отсрочкой. Напишем: «наблюдаются нарастающие затруднения». Всё то же самое, но без числа и без срока.
Тут крыть было нечем. Я писал бумагу без мнений и одно мнение всё-таки протащил — за него и взялись первым.
— Всё то же самое минус число и срок — это ничего.
— Это проходимая бумага, — мягко поправил он. — И последнее. Вы просите четыре вещи. Просить четыре — не получить ни одной: у каждой своё ведомство, и согласование пойдёт по кругу, покуда не умрёт от старости. Просите одну. Лучше всего ту, которую и без вас решили дать, — тогда бумага пройдёт быстро, и за вами останется успех прохождения. Так делаются имена.
Он говорил без насмешки и без цинизма даже — с той добросовестностью, с какой Карцев показывал мне депо. Он тоже показывал мне своё депо.
— И ещё одно, — прибавил Кастальский, уже возвращая мне листы. — Не сердитесь на старика за науку. У вашей записки есть достоинство, которого вы сами не цените: подпись. Ваше имя нынче знают. Оно стояло в докладах, оно стояло в газете, о нём спрашивают люди, о которых не спрашивают. Имя — это тоже гриф, господин подполковник, и гриф не из последних. Бумага с вашей подписью пройдёт дальше, чем та же бумага без неё. Тратьте его с умом — грифы имеют свойство изнашиваться.
Я поблагодарил за науку — она того стоила — и забрал у него карандаш.
Числа Карцева ушли в приложение. Три пункта из четырёх я снял сам: люди, трубы и пуды остались жить в приложении рядом с Карцевым, а просить я стал одно — поезда-маршруты, самое дешёвое из четырёх, ничего не стоящее казне и требующее одного лишь распоряжения. Из страницы осталась треть.
Над нижней строкой рука встала.
«Упирается не в производство, а в провоз. Это измерено». Прогноз из неё был уже вынут — «предел осыпания» ушёл в нарастающие затруднения, — но сама строка держалась на глаголе «измерено», и вынуть его значило написать другую бумагу, в которой нечего измерять.
— Эту оставлю, — сказал я.
Кастальский посмотрел на строку так, как смотрит приёмщик на стакан с раковиной: без досады, с сожалением о хорошей вещи.
— Оставьте, — согласился он мягко. — Только знайте цену. С этой строкой бумага пойдёт не по нашему отделению, а на заключение — в ведомство путей: она их касается прямо. Заключение — это, Николай Петрович, от шести недель. Без строки вы имели бы ответ к Рождеству.
— С ней я имею бумагу, из которой нельзя вынуть вывод, не оставив дыры по форме вынутого.
— Тоже товар, — не стал спорить Кастальский. — Только покупателя на него ждут дольше.
Треть я подписал и подал; полный лист сложил и убрал во внутренний карман — черновики при себе.
— Вот и славно, — заключил он, и тепло его кабинета проводило меня до самой двери. — А числа ваши не пропадут, не тревожьтесь. Они полежат.
На приёмке у Пятницкого браковали кривое и пропускали прямое; здесь руки были не хуже — только станок стоял навыворот. Про имя я думал потом весь коридор, все тридцать шагов стужи от его тепла до лестницы: летом моё имя было инструментом, отданным в артель, — им брали переправу, им закрывали прорыв. Здесь оно оказалось валютой, и курс мне объяснили в глаза, впервые.
Сабуров вернулся после трёх, и по тому, как он вошёл — не снимая шинели, к окну, — я понял раньше слов: не победа и не разгром, а то третье, из чего состоит служба.
— Мне дали не двадцать минут, а одиннадцать, — начал он с числа, по своей науке. — Перед мной генерал с картами доложился на девять сверх положенного. У него дела шли хорошо, а хорошее слушают долго: редкость.
Он расстегнул шинель, но снимать не стал.
— Слушали меня стоя. Дурной знак: стоя слушают то, что решили не решать.
— А страница?
— Страницу прочли. Номера вагонов произвели действие: министр прочёл дважды и забрал к себе. Вопрос был один: «Что предлагаете».
— И вы просили…
— Четыре ваших пункта, в том порядке, какой вы назвали утром. — Он поглядел на меня искоса. — Кастальский резал? Стало быть, подали вы один пункт, а полный лист при вас. Правильно сделали, что при себе. Итак: поезда-маршруты огнестрельным припасам — «передано на согласование».
- Предыдущая
- 13/63
- Следующая
