Маньчжурский гамбит 7 (СИ) - Барчук Павел - Страница 25
- Предыдущая
- 25/45
- Следующая
Пьяная. Как есть пьяная.
— Ерёма, — окликнул я возницу, изо всех сил стараясь не заржать. — Что с лошадью?
— Дык это… — Еремей наконец совладал с санями, остановил их посреди двора и повернул ко мне красное, взмокшее лицо. — Напоили, ироды! Полночи поили! Я как приехал за ними к энтой… к мадам, а они уж там кобылу вином причащают! Ведро, ваше сиятельство! Целое ведро вина в неё влили, скоты пьяные!
Из розвальней донёсся довольный, заплетающийся голос:
— Дык оно… по-братски… Чего ж ей, бедной, на морозе всухую стоять, покуда мы гуляем? Она ж тоже… живая душа…
— Я те дам живая душа! — взвился Еремей. — Ты животину загубить решил⁈ Ей же плохо будет, дурья башка!
Плохо кобыле, судя по всему, не было ни капли. Наоборот, ей было прекрасно. Лучше, чем за всю её лошадиную жизнь. Она стояла посреди двора, довольно потряхивала гривой, переступала с ноги на ногу в такт какой-то одной ей слышной музыке и время от времени косилась на собравшихся зрителей с явным намёком — а что, сегодня больше не нальют?
Зрители на это представление смотрели с огромным удовольствием. Народ подтягивался отовсюду. Из бабьего барака выглядывали женщины, от бани спешили казаки, даже бабка Арина вышла из столовой с половником в руках, привлечённая шумом.
Кобыла, почуяв внимание публики, приосанилась. И решила показать класс. Момент выбрала самый удачный — Еремей как раз выпрягал её из саней.
— Сейчас, милая, сейчас… выпутаю тебя, барыню… ох, что ж они с тобой сотворили, окаянные… — бормотал возница.
Зря он это затеял. Ох зря.
Пока кобыла стояла в оглоблях, упряжь держала её в рамках приличия. А вот стоило Ерёме откинуть дугу, распустить гужи и вывести животину из саней — тут-то и выяснилось, на что способна пьяная кляча, дорвавшаяся до свободы.
Она вдруг вскинула передние копыта, изобразила нечто среднее между поклоном и попыткой встать на дыбы, качнулась, не удержала равновесия и села крупом прямо в сугроб. С самым независимым видом. Будто именно так и было задумано, а вовсе не потому, что ноги её больше не держали.
Двор буквально грохнул хохотом.
Смеялись все. Бабы, казаки, караульные. Даже вечно суровый Никифоров отвернулся и подозрительно закашлялся в кулак. Один Еремей не смеялся. Еремей был на грани сердечного приступа. Он метался вокруг кобылы, хватался то за сердце, то за голову, причитал, как над покойником.
— Вставай, милая, вставай… Ох, что ж они с тобой сотворили, окаянные… Барыня ты моя пьяная…
Кобыла на «барыню» откликнулась благосклонно. Сделала попытку подняться. Со второго раза даже преуспела. Утвердилась на всех четырёх конечностях, покачалась, обвела двор мутным взором победительницы и вдруг оглушительно, торжествующе заржала. От её ржания ошалели казачьи кони — наверное, подумали, что на территории лесопилки появилась какая-то призовая кобыла, не меньше.
— Всё, — вынес я вердикт, вытирая выступившие от смеха слёзы. — Отпелась наша красавица. Ерёма, распрягай да отведи в тепло. Пусть проспится. И воды ей, много воды.
— Да куда ж её в конюшню такую… — застонал возница. — Она ж там всех коней перебаламутит!
— Значит, в отдельный денник. Или к бане привяжи, под навес. Только глаз с неё не спускай, а то ещё в сугробе замёрзнет, кавалерственная дама.
Гастон, всё это время невозмутимо сидевший на облучке пролётки, наконец подал голос. Спрыгнул, потянулся и сообщил ровно, без тени улыбки:
— Всех привёз в целости. Кроме кобылы. Кобылу споили. Каюсь, недоглядел.
И ушёл в сторону конторы с таким видом, будто доложил о выполнении важнейшего боевого задания. Что с него взять. Француз.
Я ещё пару минут понаблюдал, как Еремей воюет с осоловевшей кобылой, а десяток осчастливленных семёновцев вытряхивают из розвальней и разводят по бараку отсыпаться. Картина была до того мирная и домашняя, что даже настроение поднялось.
Ровно до тех пор, пока рядом не материализовался Селиванов.
— Ваше сиятельство!
Я подпрыгнул. Всё-таки надо повесить ему на шею колокольчик.
Пётр стоял передо мной с амбарной книгой наперевес, прижимал её к груди обеими руками, как дьякон Евангелие. Лицо скорбное, торжественное. Такое лицо у него бывает, только когда речь заходит о деньгах. То есть о том, как их куда-то потратили без его высочайшего одобрения.
— Пётр Иванович, доброе утро. Только не говори, что мы снова будем что-то считать. Я вчера вечером твои записи проверил, цифры сложил, вопросов не имею.
— Так то вы без меня складывали, — невозмутимо заявил управляющий. — И поди вчерашнюю нашу закупку не учли. Мы с Никифоровым ездили к торговцам. Запамятовали?
Он раскрыл книгу на нужной странице. Судя по тому, как ловко нашёл, готовился заранее. Сунул мне под нос.
— Извольте взглянуть. Вот. Вчерашний день. Тулупы восемь штук — раз. Кормовые в казну — два. Ковалю за выезд — три. Сено, овёс — четыре. А вот это, — палец управляющего с трагическим нажимом упёрся в строчку, — это, ваше сиятельство, вчерашнее увеселение десяти человек у известной дамы. Не считая вина, коим они опоили казённую лошадь!
— Пётр…
— А тут ещё платье для Манью Иванны! — не унимался он, перелистнув страницу. — Шёлк, ленты, пуговицы перламутровые и прочая… прочая мишура! Я, ваше сиятельство, как складывал всё это в столбик, так у меня перо из руки выпало. Мы этак не то что до весны — до Рождества не дотянем!
— Пётр Иванович.
— И это я ещё третий барак не считал!
— Пётр!
Управляющий осёкся, поднял на меня взгляд.
— Пётр Иванович, — сказал я мягко, но твёрдо. — У меня сегодня приём у губернатора. Понимаешь? Приём. У губернатора. Через несколько часов я должен предстать перед всей харбинской знатью в приличном виде и с ясной головой. А ты мне про пуговицы перламутровые.
— Так ведь деньги же, ваше сиятельство, — упавшим голосом произнёс Пётр. — Утекают.
— Утекают, — согласился я. — На то они и деньги. Вот вернусь с приёма — сядем, и ты мне всё покажешь. Каждую копейку. Клянусь, буду ужасаться вместе с тобой над всеми тратами. А сейчас — отстань бога ради. Не до тебя.
Селиванов пожевал губами, обиженно захлопнул книгу и удалился, оскорблённый в лучших хозяйственных чувствах.
Я посмотрел ему вслед, потом на пьяную кобылу, которую Ерёма уже волок под уздцы к бане, читая ей на ходу нотации, потом на невозмутимого Гастона, маячившего в окне конторы.
Хорошее утро. Доброе.
Жаль только, что впереди приём, а на приёме — губернатор, который спит и видит, как ему окольцевать мою подопечную. При этом сама подопечная, если верить Шэню, спит и видит, как губернатора отравить.
Ну ничего. Как-нибудь разрулим. Не впервой.
После завтрака я переговорил с Гастоном насчёт танка. Машина должна работать, а не стоять во дворе мёртвым грузом. Надо придумать, как погонять французскую дуру, не привлекая внимания. Потом отправился в баню, которую затопили конкретно для меня. Затем вернулся в кабинет, чтобы собраться на приём. Об эти сборы в итоге чуть не разбилась наша с Шаховской крепкая дружба.
Началось всё мирно. Вера Николаевна принесла костюм — тот же, что и позавчера, отпаренный, вычищенный, с иголочки. Белую сорочку. Галстук. Я одевался и не чуял беды, которая, как водится, пришла откуда не ждали. Следом за костюмом княгиня притащила штиблеты.
Те самые. Лаковые. Убожество, от которого отбивался позапрошлым вечером и, как наивно полагал, после посещения Ковальского отбился навсегда.
— Вера Николаевна, — начал я, стараясь говорить спокойно и рассудительно, как с ребёнком или с человеком, у которого в руках оружие. — Мы ведь это обсуждали. К поляку в них уже ездил. Отстрадал. Больше не хочу.
— К поляку — одно, а к губернатору — совсем другое, — отрезала княгиня тоном, не предполагающим дискуссии. — Будет вся харбинская знать, вы что же, собираетесь туда в валенках заявиться?
— Не в валенках. В сапогах. У меня есть прекрасные сапоги. Тёплые, удобные.
— В сапогах на паркет? — Шаховская посмотрела на меня так, будто я предложил явиться к Бао в исподнем. — Помилуйте, князь. Сапоги — это для двора, для улицы, для верховой езды. А в приличном обществе мужчина при костюме обувается в штиблеты. Так положено.
- Предыдущая
- 25/45
- Следующая
