Передел мира (СИ) - Смирнов Роман - Страница 2
- Предыдущая
- 2/20
- Следующая
— А, Лаврентий. Раздевайся, парься. Вода хорошая.
— Попарюсь, товарищ Сталин, попарюсь, — отозвался Берия, но по голосу слышно было, что не станет.
Василевский приехал следом, минут через десять, шумный, большой, с мороза — вернее, с весенней сырости — румяный, и, в отличие от Берии, обрадовался бане открыто, по-детски, как радуется усталый человек нежданному простому удовольствию.
— Банька! — сказал он, потирая руки. — Вот за это, товарищ Сталин, спасибо. Я ведь с фронта банного духу толком и не нюхал. Всё недосуг.
— Недосуг у всех, — проворчал хозяин. — А человеку мыться надо. Немытый человек и думает немыто. Иди уж, грейся.
Берия париться не стал, попарился для виду минуту и ушёл в предбанник, где было прохладнее, и сел там на лавку в простыне, разложив на коленях, по всегдашней своей привычке, тонкую клеёнчатую тетрадь, без которой его никто никогда не видел. Он не любил жары, зато любил цифры, и в тетради этой у него было записано всё, что нужно, а чего не было записано, то держалось в голове, тоже всё.
Василевский же дорвался до пара, как дорывается до воды измученный жаждой, и первые полчаса от него и вправду не было никакого проку: он лез на верхний полок, охал, стонал от удовольствия, охаживал себя веником так, что хлёст стоял на всю баню, поддавал без спросу, отчего Молотов страдальчески морщился, и вообще вёл себя как человек, дорвавшийся до простого счастья и не желающий помнить в эту минуту ни про какие армии.
— Александр Михайлович, — не выдержал наконец Молотов, — вы этак нас всех сварите.
— А и сварю! — весело отозвался тот сверху, из пара. — Зато выйдете отсюда новые. Это, Вячеслав Михайлович, не баня вас варит, это из вас дипломатия выходит. Вредная она, дипломатия, в теле застаивается.
Берия из своего угла тихо усмехнулся, не поднимая глаз от тетради. Хозяин крякнул — не то одобрительно, не то просто от жара, и даже Молотов чуть двинул уголком рта, что у него означало смех. Хозяин на Василевского не сердился и любил его в такие минуты особо, за то, что тот умел, отставив на час войну, быть просто живым человеком, а через час снова становиться лучшим штабным умом армии, и одно другому в нём не мешало.
Разговор пошёл настоящий, когда все четверо перебрались в предбанник, отдышаться, остыть, выпить кваса, а кто хотел, и чего покрепче. Хозяин пить не стал, только квас; он вообще в делах не пил, а нынче было дело.
— Лаврентий, — сказал он. — Что американец? Чем дышит.
Берия поправил пенсне, точь-в-точь как Молотов (они и внешне за годы стали чем-то неуловимо схожи, два разных человека, притёршихся к одному хозяину), и заглянул в тетрадь, хотя, верно, и не нужно было заглядывать.
— Американец, товарищ Сталин, дышит тяжело, только виду не подаёт. — Голос у Берии был ровный, тихий, вкрадчивый. — Во Франции завяз крепче, чем сам ожидал. Немец там огрызается, местность трудная, а главное — тыл у них за океаном, всё морем, всё долго. И вот ещё что: с японцем у них дела нехороши. Японец их на Тихом держит цепко, флот сильный, острова́ один за другим кровью берутся. Им бы Европу с плеч скинуть поскорее да все силы туда, на японца, повернуть. Вот их и слабое место: им сговор нужен не меньше нашего. Может, и больше.
— Больше, — повторил хозяин с удовольствием. — Слышишь, Вячеслав? Больше. Стало быть, кто на переговорах спокойнее сидит, тот и в выигрыше. А спокойнее сидит тот, кому не так к спеху. Вот и надо нам сесть так, будто нам вовсе не к спеху, будто мы можем и год торговаться, и два. Пусть он ёрзает.
— А нам к спеху? — тихо спросил Василевский, уже остывший, уже собранный, уже вернувшийся из бани к делу.
Хозяин глянул на него, помолчал.
— Нам, Александр Михайлович, тоже не мёд, — сказал он ровно. — Страна вымотана. Четыре года на пределе. Нам мир нужен, чтоб раны залечивать, чтоб мужика к земле вернуть, завод на мирное перевести. Это правда. Но американцу об этом знать не надо. Дома мы усталые, а за тем столом должны сидеть так, будто хоть завтра готовы ещё воевать. Дипломатия, брат, тем и хороша, что позволяет усталому притвориться сильным. Главное — самому не поверить в своё притворство и не зарваться.
Он отпил квасу.
— А вот тебе, военному, вопрос по твоей части. Немца мы взяли всего, Берлин наш, флаг над ихним рейхстагом стоит. А ну как американец, покуда мы тут рассуждаем, сунется в западную Германию? Войск у него хватит туда передовые части бросить? Флажок воткнуть, застолбить кусок — мол, и мы тут были, давай делить.
— Сунуться-то может, — сказал Василевский, подумав. — Части бросить — недолго. А вот удержать…
— Вот. Удержать, — подхватил хозяин, и что-то в нём подобралось, отвердело. — В том и дело. Держать ему нечем. Тыл за морем, снабжение через океан, а рядом — мы. Вся Красная армия, на своей уже, считай, земле, свежая после победы. Он воткнёт флажок, а я ему скажу спокойно, без крику: господа, Германия занята нашими войсками, а вам тут делать нечего, ваш фронт — вот он, Франция, ею и займитесь. И придётся ему флажок свой вынуть и уйти. Не потому, что я пригрозил, — грозить как раз не надо, грозить будет дурак. А потому, что он сам, не хуже меня, посчитает и поймёт: держать не на чем, а связываться с нами из-за куска, который всё равно не удержишь, — безумие. Он человек считающий. Сочтёт — и уйдёт.
— А если не сочтёт? — спросил Берия негромко. — Если упрётся из гонору?
— Гонору у него нет, у него интерес, — сказал хозяин. — Гонор — это у немца был, у японца есть. А этот торгаш. Торгаш из-за гонора воевать не станет. Он прикинет барыш и убыток — и отступит там, где убыток больше. Наше дело — показать ему ясно, где убыток больше. Без угроз. Просто чтоб сам увидел.
На том главное в бане и кончилось. Дальше уже парились молча, домываясь: хозяин ещё разок влез на полок, кряхтя; Василевский окатился холодной из шайки и заревел от удовольствия на всю баню; Берия так и просидел в предбаннике, ни разу больше не сунувшись в жар, только тетрадь свою убрал во внутренний карман. Молотов вымылся обстоятельно, аккуратно, как делал всё, и первым вышел одеваться.
Выходили из бани в ночь распаренные, лёгкие, в накинутых поверх исподнего пальто, и весенний холодок обжигал разгорячённое тело так сладко, что даже Молотов крякнул. Пахло талой землёй, мокрой корой, дымом. Над чёрными соснами стояли крупные, чистые, промытые звёзды, каких в городе не бывает, и все четверо, не сговариваясь, на минуту задрали головы, просто так, по-человечески, глядя в это огромное тихое небо, под которым только что решали судьбу половины света, а сейчас стояли, обыкновенные, вымытые, усталые, и никакой судьбы в них уже не было, а была одна ночь, звёзды да банная лёгкость в теле.
— Красота, — сказал Василевский тихо.
— Красота, — согласился хозяин. — Пойдёмте, товарищи. Простынете. И к столу пора.
К столу сели поздно, уже за полночь, распаренные, размякшие, подобревшие от бани, как всегда добреют от неё люди.
Накрыто было по-хозяйски, без роскоши, но обильно и вкусно, тем простым и добротным, что хозяин любил: солёные грузди, отварная картошка с укропом и маслом, малосольные огурцы, чёрный хлеб, зелень, холодная телятина, а посреди стола — привезённое с юга, с родины, вино в глиняном кувшине, которое хозяин наливал гостям сам, а себе — по-стариковски, наполовину разбавляя водой.
Ели не спеша, и за едой разговор пошёл вольнее, вокруг да около, как всегда бывает за столом, когда главное уже сказано и остаётся его обкатать, обжить, поглядеть с разных сторон.
Хозяин сам поухаживал за гостями: придвинул Василевскому груздей, которые тот особенно уважал, подлил вина. Делал он это с той стариковской, чуть ворчливой хлебосольностью, за которой у людей его склада прячется то, чего они не умеют сказать прямо: что вот эти несколько человек за столом — единственные, кому он верит, единственные, с кем можно ночью, по-простому, без чинов.
— Грузди у вас, товарищ Сталин, отменные, — похвалил Василевский искренне. — Сам солили?
- Предыдущая
- 2/20
- Следующая
