Выбери любимый жанр

Прапорщик 1914: Прорыв (СИ) - Тереньтьев Михаил - Страница 19


Изменить размер шрифта:

19

Тарабрин шёл сзади и молчал.

На третьем плацдарме он не выдержал.

— Ваше высокоблагородие, — сказал он мне на ухо, — да у него ж всё как у нас. Только…

— Только половина.

— Так это ж та половина, которая до боя, — выговорил Тарабрин, и было в этом почти отчаяние. — А вторая-то после боя.

Он был прав, и он назвал это точнее, чем я сам за час до того.

Двадцать листов разделены надвое не по темам и не по главам, а по времени: первые двенадцать — как войти, последние восемь — как остаться живым в том, куда вошёл.

И вторая половина всегда кажется той, которую можно доделать потом.

* * *

Разговаривали мы у него в землянке, при свече, и разговор этот я записал тою же ночью, покуда помнил дословно.

Начал я не с упрёка. Упрекать было не за что, и человек, который построил три плацдарма при своих шестидесяти людях, не заслуживал того, чтобы приезжий подполковник объяснял ему устройство войны.

Я спросил, сколько у него людей.

— Шестьдесят один. Было девяносто восемь. Двадцать четвёртого потеряли двадцать девять, потом ещё восемь по мелочи.

— На сколько работы?

— На сто пятьдесят.

Он сказал это спокойно, как говорят вещь, к которой привыкли, и снял очки, чтобы протереть, и я увидел, что глаза у него красные от недосыпа так же, как у меня.

— Теперь скажите, — сказал я. — Отчего подноска одной цепью?

— Вторую вести некому.

— Двенадцать человек.

— У меня их нет. Точнее, они есть, но тогда я снимаю их с плацдарма, и третий плацдарм не будет готов к сроку. А срок мне назначен, и за срок с меня спросят завтра, а за подноску спросят послезавтра — если будет кому спрашивать.

Я всё-таки спросил про запасного старшего, потому что запасной старший не стоит ни одного человека и ни одной лопаты: это строка в списке.

— Строка. — Пятницкий снял очки и подышал на стекло. — И я её не написал. Знаете отчего?

— Скажите.

— Оттого что не поверил.

Он надел очки и посмотрел на меня прямо.

— Я прочёл ваши листы в апреле, в двух экземплярах, один по-писарски переписанный, другой печатный. Первую половину я понял сразу: тут всё про то, что я и сам делал, только лучше уложено. А вторую половину я прочёл и подумал: это человек пишет, у которого людей вдвое больше, чем у меня.

— У меня их было сто семьдесят четыре. Двадцать второго мая. На сегодня сорок один свой.

Он помолчал.

— Вот теперь верю.

Пятницкий полез под нары и вынул мои двадцать листов. Они были сложены вчетверо и перехвачены сапожной дратвой.

Первые двенадцать распухли от сырости, потемнели на сгибах и были исписаны по краям его цифрами. Восьмую страницу он залатал полоской газетной бумаги. На десятой отпечатался круг от кружки.

Последние восемь ещё держали казённый сгиб.

Он раскрыл пятнадцатую, и два листа разошлись с сухим треском: в углу они слиплись от типографской краски и так ездили полтора месяца, не разъединённые ни разу.

— Вот как поверил, — сказал Пятницкий и провёл ногтем по белому полю без единой пометы.

Я положил рядом десятую и пятнадцатую страницы. На одной не оставалось свободного места. На другой оставалось всё.

— А теперь я вам кое-что покажу. Вы мне про подноску сказали дело, стало быть, я должен.

Он повёл меня наружу и подвёл к тому самому колышку с дощечкой у входа в ход.

— Это моё. Ваших листов тут нет.

Дощечек у него оказалось одиннадцать штук на весь участок, и висели они не в землянке и не у него в планшете, а там, где делается работа: у входа в каждый ход, у каждого места гнезда, у выхода на плацдарм.

На каждой — три строки, не больше. Химическим карандашом, крупно.

Первая повторяла уже прочитанное у входа.

«Мешки сюда. Двадцать четыре. Не разбирать».

«Отсюда бегом. Пятнадцать шагов».

— Отчего три строки? — спросил я.

— Четыре никто не прочтёт. Я пробовал с шестью. Читают первую и последнюю.

Я прочёл три строки ещё раз. Мои слова, написанные не мною, вызвали зависть, какой за всю войну я не испытывал ни разу.

Всё, что я делал полгода, я держал в книжках. Тарабрин носил их в сумке. Михеев — в кармане. Одиннадцать пунктов знали наизусть двадцать человек и переписывали от руки все, кому давали.

А этот человек вынес их из сумки на колышек — туда, где стоит работающий, и в ту минуту, когда он работает.

— Илья Семёнович, — сказал я. — Сколько у вас таких дощечек?

— Одиннадцать. Больше досок нет.

— Завтра будет тридцать. Досок я привезу.

Он посмотрел на меня и в первый раз за вечер усмехнулся.

— Вот за это спасибо. А то у меня уже две недели вместо двенадцатой дощечки прибит кусок ящика от консервов, и на нём написано мелом, и мел смывает.

Так мы с ним и разошлись в расчёте: он взял у меня страницу про подноску, а я у него — способ, до которого сам не додумался за полгода, и который потом в моей части прожил до конца войны.

Тарабрин завёл этому отдельную строку в книжке ещё до нашего ухода и подписал её так: «Дощечки Пятницкого».

Под этим именем они у нас и остались.

— Илья Семёнович, — сказал я. — А если бы к листам приехал человек? На день. И показал бы вторую половину руками?

Пятницкий подумал честно, не отвечая сразу.

— Тогда бы я половину из второй половины сделал. Не всю. Половину. Потому что людей у меня всё равно шестьдесят один.

— Это лучше, чем ничего.

— Это лучше, чем ничего. Только вы, ваше высокоблагородие, учтите: таких, как я, в одном корпусе четыре. А в двенадцати корпусах — считайте сами.

* * *

Приказ ему принесли в девятом часу вечера, при мне.

Взять узел на бугре, левее третьего плацдарма, силою своей команды, завтра к полудню.

Узел этот я видел днём в бинокль: старое германское гнездо на перегибе, обнесённое двумя рядами проволоки, с отводным ходом назад, и сидело в нём, по всем признакам, человек тридцать.

Пятницкий прочёл, сложил бумагу и убрал.

Он перечитал слова «силою своей команды», снял очки и положил их на приказ.

— Стало быть, третий плацдарм ночью не кончим.

— Просите отсрочки.

— Просил уже дважды за неделю. Третий раз просить — это не отсрочка, это репутация.

Он сказал это без всякой горечи, и мне нечего было ответить, потому что я сам месяц назад отказывал дивизии и знал цену этой бумаге на чужом столе.

Узел этот стоило взять, и в этом была вся беда.

Он стоял на перегибе так, что с него просматривались оба наших оврага — и мой, и его. Покуда германец сидит на бугре, наши плацдармы живут ровно до того часа, когда он решит по ним ударить.

Значит, приказ был правильный.

Правильный приказ, отданный части, у которой шестьдесят один человек и половина порядка, — это и есть то, из чего складывается война, и с этим ничего нельзя поделать ни снизу, ни сверху.

Тогда я стал считать, что могу ему дать.

Людей дать я не мог: у меня самого сорок один свой и сто с небольшим пополнения, из которого половина третью неделю в армии.

Артиллерию дать не мог: батарея Свиридова получала треть расписанного, и эту треть я уже расписал на свои плацдармы.

Сперва я всё-таки попробовал дать людей.

Я сел и посчитал при нём, вслух, чтобы он видел счёт, а не жест.

Сорок один свой — из них восемнадцать заняты на плацдармах, девять на дороге у переездов, шестеро при машинах, четверо в кузнице и при инструменте, четверо больны.

Сто пятьдесят пополнения — из них третья неделя в армии у восьмидесяти трёх.

Отдать я мог двенадцать человек. Не тех, что нужны, а тех, без кого обойдусь: троих выздоравливающих и девять из маршевых рот.

Двенадцать человек, из которых девять никогда не были в деле, поставленные во вторую цепь подноски в чужой команде, в чужом ходу, за четырнадцать часов до атаки, — это не помощь. Это ещё двенадцать фамилий в чужой правый столбец.

Я сказал ему это прямо, и он согласился в одну фразу:

19
Перейти на страницу:
Мир литературы

Жанры

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело