Чужой берег (СИ) - Аржанов Алексей - Страница 26
- Предыдущая
- 26/56
- Следующая
После обеда я взялся за завтрашнее. Шкипера с «Николая» надо было колоть шестнадцатого, и я весь остаток дня готовил то, что должно быть готово.
Скородумова я позвал в лазарет и выложил всё на стол.
— Владимир Гаврилович, завтра вы при мне.
— Знаю. Антон Григорьевич сказывал.
— Тогда слушайте, что мы будем делать, потому что делать это придётся быстро, а объяснять на месте будет некогда.
Я разложил инструмент.
Троакар — это трубка со вставленным внутрь острым стилетом. Им протыкают, после вынимают, а трубка остаётся в груди, и через неё идёт жидкость.
— Первое. Всё, что войдёт в человека, кипятим.
Скородумов поднял брови.
— Троакар?
— И его, и канюлю, всё. Четверть часа в кипятке, и после не хватать руками за то, что войдёт внутрь.
— Дык он же железный, что ему сделается.
— Ему ничего, — я поглядел на него. — А человеку сделается. Владимир Гаврилович, я вам это уже объяснял в августе, и вы тогда согласились.
— Про руки помню.
— Тут то же самое, только хуже, потому что мы лезем в грудь. Ежели в груди заведётся, мы его потеряем, и потеряем не за день, а за неделю, и он будет гнить у нас на глазах.
Фельдшер помолчал.
— Ладно, — сказал он. — Кипятить так кипятить.
Он взял со стола канюлю и повертел её в пальцах. И пальцы у него были спокойные.
За этими пальцами я следил с августа. С того самого дня, как мы уговорились сокращать, я всякое утро глядел, как он берёт склянку и как держит пестик.
В августе они ходили. Мелко, но ходили, и он их прятал. А нынче он держал тонкую медную трубку двумя пальцами и вертел её, разглядывая на свет, и она у него не дрожала вовсе.
— Владимир Гаврилович.
— А?
— Руки.
Он поглядел на свою руку и вдруг усмехнулся.
— Заметили.
— Ещё бы. Когда прошло?
— Дык с неделю, — он положил канюлю. — Я и сам не сразу приметил. Пошёл бриться, и вдруг гляжу, а бритва не пляшет.
Брились у нас по субботам и накануне табельных дней, и брились наверху, потому что внизу темно.
Делалось это так. С камбуза брали кипятку в жестянку, разводили забортной, потому что пресную на бритьё никто не даст. Мыла казённого нет, есть у кого своё, а у кого нет, тот мылит щёлоком или размоченным сахарным мылом, какое выменяет у баталёра. Бритва одна на артель, и та артельная, и хранит её тот, кому доверили. Перед делом её правят на ремне, ремень висит на переборке, и по нему водят долго, потому что вода солёная, и всякая бритва от неё садится за месяц.
Зеркало есть не у всякого. У кого нет, тот бреется в чужие руки. Садится на банку, задирает подбородок, а товарищ его скоблит, и оба молчат, потому что говорить тут нечего и незачем.
Бороду носить нельзя. Бакенбарды дозволены, и оттого половина команды при бакенбардах, а подбородки голые.
Я на это глядел с лекарским интересом. Одна бритва на восемь человек, солёная вода и порезы на шее — это как раз то, отчего заводятся чирьи, а из чирья на шее выходит вещь скверная. Оттого я и завёл, чтобы порезанное мазали, и оттого же держу в лазарете свою бритву и никому её не даю.
А ежели руки ходят, то по такому делу бреющийся себя режет непременно. Скородумов брился в чужие руки два месяца.
Я записал это себе в тетрадь при нём, и он видел, что я записал. Обольщаться я, впрочем, не стал.
Руки перестали трястись, и это первое, что уходит. А то, что сидит глубже, никуда не делось и не денется ещё долго. Полгода, год, а у иных не проходит вовсе. Мы с ним прошли месяц. А впереди два года.
— Владимир Гаврилович, я вам скажу прямо. Это только начало.
— Знаю, — сказал он спокойно. — Я не мальчик.
Дальше мы разобрали роли.
Больного сажаем, наклоняем вперёд, руки на спинку стула. Так рёбра расходятся, и промежуток между ними шире. Скородумов держит плечи, и держит крепко, потому что человек при проколе дёрнется непременно. Новицкий подаёт.
Я вхожу по верхнему краю нижнего ребра, а не по нижнему краю верхнего, потому что вдоль нижнего края ребра идут жила и нерв, и попасть в них означает залить всё кровью.
— И самое главное, — сказал я. — Как я вытащу стилет, вы мне подаёте палец.
— Чей палец?
— Свой, — я показал. — Я держу канюлю, а вы затыкаете её пальцем всякий раз, как я скажу «стой». Потому что ежели туда пойдёт воздух, мы его убьём быстрее, чем вода его задушит.
Скородумов поглядел на канюлю уже иначе.
— Мудрёно.
— Зато просто. Я говорю «стой», вы затыкаете. Я говорю «пускай», вы отпускаете.
Мы повторили это раз двадцать, на пустом столе, покуда он не стал делать это не думая.
Часу в седьмом явился Прошка.
Пришёл он не так, как всегда. Обыкновенно он влетает, гремит чем-нибудь и начинает рассказывать с середины. А тут остановился в дверях, потоптался и стал глядеть в настил.
Я понял сразу.
— Сказали?
Он поднял голову.
— Вы знали, Андрей Ильич?
— Знал.
— С которых пор?
— С позавчерашней ночи.
Прошка молчал. И вот это молчание было хуже всякого упрёка.
— Прохор, слушай. Я тебе не сказал нарочно, и объясню отчего. Ты бы всё это время ходил и изводился, а поделать всё равно ничего не мог. Расписание служителей утверждает шкипер, и подлекарь тут не указ.
— Дык я…
— Погоди. Я не оправдываюсь, я объясняю, — я поглядел на него. — Ежели я неправильно решил, скажи прямо.
Он подумал.
— Неправильно, — сказал он. — Надо было сказать.
— Согласен. Виноват.
Служитель моргнул, потому что перед ним, я думаю, ни разу в жизни не извинялся человек при должности.
— Когда переводят?
— С завтрашнего. Боцман сказал.
— К шкиперской части?
— К ней. При Петре Севастьяновиче буду.
Я сел на сундук. Весь день думал, что стану с этим делать. Пойти к Новицкому и просить, чтобы тот пошёл к шкиперу. Пойти самому. Придумать, что служитель мне необходим при завтрашней операции.
И всё это было слабо. Людей у шкиперской части и правда не хватает, а лазарет обойдётся.
— Прохор, я попробую тебя отбить.
Он сказал такое, что я застыл.
— А не надо, вашбродь.
— Что не надо?
— Отбивать не надо, — Прошка вдруг заговорил быстро, будто боялся, что перебью. — Вы послушайте сперва, а после решайте.
— Слушаю.
— Он меня всё равно вернёт. Дня через три, много через неделю.
— Отчего?
— Дык грамота, — служитель развёл руками. — У них там опись, пересчёт, отметки в книгу. Всё писать. А я, Андрей Ильич, по складам читаю, а пишу и вовсе печатными и с ошибками. Меня к книге не посадишь.
Я сидел и переваривал.
— Постой, — сказал я. — Ты в Кронштадте письма писал. Всю ночь, за всю команду, при мне. Нас четверо было на сто тридцать человек.
Прошка поглядел в настил.
— Писал.
— Стало быть, ты грамотный.
— Дык, — он поднял голову, и я увидел, что он это про себя уже решил и решил давно. — А он не знает. Его в Кронштадте при том не было.
— Ты собираешься ему врать.
Служитель молчал.
— Прохор. Ты сядешь при описи, возьмёшь перо и станешь нарочно писать криво. Каждый день. При человеке, который тебя за это будет крыть.
— Стану, — сказал он тихо.
— А ежели он тебя поймает? Ежели он тебе сунет книгу и велит прочесть вслух, а ты собьёшься не там, где надо?
— Дык я собьюсь где надо.
— Ты сам-то себя слышишь?
Он слышал. Я это видел по лицу.
— Слышу, — сказал Прошка. — А только он меня и не для книги берёт.
— А для чего?
Он оглянулся на трап и понизил голос.
— Дык чтоб у вас забрать.
Я поглядел на него по-новому.
— Ты это сам сообразил?
— А чего тут соображать, — Прошка пожал плечами. — Он ко мне подходил, я отказал. А после сразу и перевод. Оно и понятно. И вот что я вам скажу, Андрей Ильич. Вы меня не отбивайте. Пущай переводят.
— Отчего?
— Оттого, что при шкиперской части я всё увижу. Я ж там буду ходить и таскать. А оно так устроено, что кто таскает, того не замечают. Я при вас третий месяц, и при мне господа офицеры такое говорили, что вы бы удивились.
- Предыдущая
- 26/56
- Следующая
