Крот Курской дуги (СИ) - Громов Денис - Страница 2
- Предыдущая
- 2/54
- Следующая
Глава 1
Я не особо понимал, что происходит, но первое что я сделал, это начал считать.
Не думать, не пугаться, не открывать глаза.
Считать.
Между разрывами выходило секунд восемь, и цифра эта была совсем плохая. Восемь секунд - не заградительный огонь по площадям, когда лупят наугад и лишь бы куда-то попасть, поливая квадрат за квадратом. Восемь секунд - это когда работают неторопливо, размеренно, по чьей-то команде, с корректировкой и с полным пониманием, куда именно кладут.
- Лежи! - заорали мне в самое ухо и придавили сверху локтем так, что рёбра хрустнули. - Лежи, дурень, не подымайся ты! Куда полез?!
Я и лежал.
Земля под щекой была тёплая и колючая. Не мягкая пашня, не луговина - жнивьё, а сухое, выбритое серпом под самый корень и с торчащими из грунта твёрдыми обрезками стеблей. Они лезли за воротник и кололи шею.
От каждого прилёта земля коротко била снизу в грудную клетку. Не трясла, а именно била - снизу вверх, большой раскрытой ладонью, и после каждого удара сверху сыпалась мелкая сухая пыль, набивалась в нос и хрустела на зубах.
Свистнуло протяжно и с подвывом.
Ударило дальше. Метрах в семидесяти и заметно левее.
Потом ещё раз, ещё левее. Потом совсем далеко.
Ушли.
- Всё, - выговорил я, отплёвываясь от земли. - Отработали. Дальше пошли.
- Чего-о?
- Ушли, говорю, - добавил я, ощущая странное чувство.
Кто ушел? Куда? Откуда я вообще, все это знаю?
Локоть с моей спины, тем временем, никуда не делся, а наоборот, придавил ещё крепче.
- Ты лежи, лежи, не рассуждай. Ты его не знай, а я знаю. Он завсегда обратно возвращается, паразит. Он покидает-покидает в одну сторону, ты уж и подымешься, и отряхнёшься, и обрадуешься, что живой, - а он тебе тут и добавит по второму разу, аккурат когда ты стоишь во весь рост и глазами хлопаешь. У нас так Кольку Мохова прибрало, аккурат на прошлой неделе, в четверг. Тоже вставать надумал, тоже, дескать, кончилось. Мы его в четверг и закопали, а в пятницу письмо ему пришло, из дому.
Этот голос я уже слышал.
Я вспомнил его. Совсем недавно он звал меня чужой фамилией.
Я открыл глаза.
Прямо перед лицом, сантиметрах в тридцати, торчала из земли гильза. Большая, латунная, потемневшая до зелени, вбитая в грунт по самую половину, как гвоздь. На донце виднелось клеймо - цифры и какая-то звёздочка.
Это первое, что я увидел.
А рядом с гильзой лежала моя рука.
И она была не моей.
Худая. Белая, как у человека, который всю жизнь провёл под крышей. С обкусанными до мяса ногтями и грязью, забитой под них наглухо, в несколько слоёв. На тыльной стороне - красноватый след от солнца, какой бывает у тех, кто всю жизнь ходил в рубахе с длинным рукавом и вдруг начал их закатывать.
Ни одного шрама. Ни единой мозоли на тех местах, где у меня они были с двадцати двух лет: на подушечке под указательным, на ребре ладони, на среднем суставе большого.
Я смотрел на эту руку долго и внимательно, как смотрят на чужую фотографию в чужом альбоме.
Она шевелилась, когда я хотел, а это значило...
- Ковалёв, ты чего? Ковалёв! Ты чего замолчал-то? - от размышлений меня оторвал все тот-же мальчишеский голос.
- Ничего, - отозвался я.
Голос тоже был не мой. Выше на полтона, тоньше, и какой-то...
Сложно было подобрать нужное описание.
Голос был таким, будто у человека он сломался года три назад и до сих пор все не устоялся.
Я перевернулся на спину.
Небо было чистое, высокое, июньское, с редкими белыми облаками по краям - из тех облаков, что стоят на месте целый день и никуда не собираются. В нём, довольно низко, трепыхался жаворонок. Обыкновенный жаворонок, который заливался себе как ни в чём не бывало, будто и не было тут только что никакого обстрела и будто вообще ничего не было.
Правее по небу медленно расползались три чёрных мохнатых куста дыма.
Надо мной наклонилось лицо.
Мальчишка. Лет восемнадцати, не больше. Курносый, с облупившимся до розового мяса носом, с белыми, выгоревшими добела бровями и такими же ресницами. Пилотка была сбита набок и держалась на честном слове и на оттопыренном ухе. Гимнастёрка застёгнута под самое горло - не на две пуговицы, как все носят по такой жаре, а под горло, аккуратненько, будто собирался идти сниматься на фотографию.
И на плечах у него были погоны.
Полевые, зелёные, без единого знака. Но погоны.
- Ты головой не стукнулся? - спросил он озабоченно, заглядывая мне то в один зрачок, то в другой, и от усердия высунув кончик языка. - Ты гляди-то как чудно. Прямо страшно делается, аж мураши по спине. У нас так Мохов глядел, когда его в мае засыпало, - вот точно так же, и потом три дня заикался.
- Какое сегодня число? - спросил я.
Мальчишка моргнул.
- Ну ты даёшь, Петь, - протянул он растерянно. - Четырнадцатое.
- Месяц какой?
- Июнь. Июнь месяц, ты чего? Мы ж вчера с тобой ещё про Петров день говорили, ты говорил, у вас в Каменке в Петров день гуляют.
- Год.
Он сел на пятки.
И посмотрел на меня уже совсем иначе - с той осторожной жалостью, с какой смотрят на человека, которому только что крепко приложило и с которым непонятно, что теперь делать: тащить в санчасть на плечах или сперва подождать, вдруг само отойдёт.
- Сорок третий, - выговорил он тихо и медленно, как говорят с глухими и с малыми детьми. - Тыща девятьсот сорок третий, Петя. Ты полежи, ты не вставай покамест. Я счас старшину покличу, он тут недалеко, он у повозки был. Он придёт, он знает, чего делать, он в финскую всяких видал.
- Не надо старшину.
- Надо, надо! Ты лежи, я мигом, я сбегаю.
- Погоди. - Я поймал его за рукав.
Рукав был колючий, суконный, тяжёлый, вытертый на локте до блеска и пропахший насквозь: потом, махоркой, дымом, ружейным маслом и чем-то кисло-хлебным, вроде опары.
Мальчишка испугался всерьёз - я это увидел по тому, как у него дёрнулась щека и как он сглотнул.
- Как тебя зовут? - спросил я.
- Гриша я, - выговорил он. - Соловьёв. Григорий Соловьёв, я ж... Петь, ты чего? Мы ж с тобой третью неделю вместе, мы ж с одного эшелона приехали, ты ж мне свою краюху отдавал, когда меня укачало!
- А меня как?
- А ты Петька. Ковалёв Петька, из-под Ельца. - Он вцепился мне в плечо обеими руками. - Ты правда не помнишь? Или дуришь? Петь, ты не дури, я ж перепугаюсь.
- Хорошо, - выговорил я. - Хорошо, - добавил я и засмеялся.
Этого было нельзя - я это отлично понимал даже тогда, - но остановиться не мог секунд десять. Меня трясло, в горле булькало, из глаз текли слезы, и Гриша сидел рядом на корточках, держал меня за плечо и глядел с таким лицом, будто уже прикидывал, как потащит и в какую сторону.
- Ну ты чего, - приговаривал он. - Ну ты чего, Петь. Ты не смейся так-то, а? Мне аж не по себе делается. Ты лучше поплачь, ежели надо, я никому не скажу, у нас тут все плачут, кто по-тихому, кто как. Только не смейся.
Вскоре меня отпустило.
Я сел и с минуту сидел, привыкая к тому, что голова у меня теперь на другой высоте от земли.
А потом стал по частям осматривать то, во что меня одели.
Ботинки - грубые, разбитые, с толстой подошвой, подбитой гвоздями по кругу, в засохшей серой грязи. Обмотки, намотанные криво, с провисом; левая уже съезжала гармошкой на голенище.
Я попробовал перемотать.
Смотал - и понял, что не знаю, как это делается. То есть представление имел, а руки не знали. Лента шла косо, где-то стягивала, где-то болталась, и через полминуты у меня получилось нечто такое, что Гриша даже перестал сопеть.
- Дай-кось, - не выдержал он и отобрал ленту. - Ты чего это? Ты ж третьего дня меня учил, ты ж говорил, у вас в деревне все умеют. Смотри: снизу вверх и с натягом, а верхний оборот подворотом - вот так, вот так. И конец не под низ, а сюда, за складку. Ты чего, и это забыл?
- Забыл.
- Ох ты, - охнул он и принялся мотать сам, ловко, в четыре оборота, приговаривая себе под нос что-то про то, что этого и быть не может.
- Предыдущая
- 2/54
- Следующая
