Сталинград (СИ) - Градов Константин - Страница 13
- Предыдущая
- 13/55
- Следующая
— Разумно, товарищ лейтенант.
— Обухов.
— Я.
— Ты в следующий раз не спрашивай «почему к шестнадцати», — он потёр лицо ладонью, и я вдруг заметил, что на свои двадцать три года летёха уже не выглядел. — Ты просто приходи и говори, как сделать. Понял?
— Понял.
Он ушёл. Взводный попросил рядового приходить с предложениями — важнее взятой школы, хотя Карасёв этого так не называл.
Грачёв нашёл меня минут через двадцать, сел рядом на корточки, выдержал для приличия секунд десять и выдал:
— Приказ же был дурной.
— Был.
— И вы… ты его выполнил.
— Мы выполнили, — поправил я.
Он поправил очки. У него внутри что-то не сходилось. Я ждал, пока сформулирует сам: чужие формулировки в голове не держатся.
— А почему тогда не сказал, что он дурной? Ты же взводному сказал только про двор. А что вся эта затея дурная — не сказал.
— А смысл?
— Ну как… чтоб он знал.
— Он знал, — я подтянул раненую ногу поудобнее. — Он знал это раньше меня и лучше меня. И комбат знал. И, скорее всего, тот, кто в полку. Знали все, Грачёв. От того, что я бы сказал это вслух ещё раз, немцы из школы бы не ушли.
Грачёв помолчал.
— Тогда получается, что ничего нельзя сделать.
— Не так, — снова поправил я.
Я показал подбородком в сторону окна — туда, где над складами всё ещё висело чёрное покрывало:
— Отменить приказ я не могу. Изменить срок не могу. Убедить полк не могу — меня в полку никто не знает и знать не хочет. Но приказ говорит только «взять школу к шестнадцати». Он не говорит, каким маршрутом, в каком порядке и при какой видимости. Это и есть лазейка. Вот в неё мы и будем лезть.
— Лазейка, — повторил Грачёв.
— Лазейка почти всегда есть. — Я протянул руку и бережно почесал ногу в паре сантиметров над повязкой, хотя до самого зуда было не добраться. — Между тем, что тебе приказали, и тем, как именно ты это делаешь, остаётся зазор. В нём умещается на удивление много живых. Найди его и протащи через него всё отделение. Это и есть работа.
Он молчал долго.
— А если окна нет?
— Тогда идёшь в полный рост и красиво умираешь. Но ты сперва посмотри как следует. У нас сегодня лазейкой оказался ветер, который вторые сутки дует слева направо. Это не гениальность, Грачёв. Это внимательность.
Грачёв кивнул, посмотрел на моё колено и спросил совсем другим голосом:
— Больно?
— Очень больно, — с неожиданной для самого себя широкой улыбкой признался я.
— Перекрытия деревянные, тридцатых годов. Экономили, — объяснил он мне.
— На детях экономили, — вздохнул я.
Вздохнув мне в такт, Грачёв пожелал:
— Терпи, — и ушёл.
Зотов остался в школе, а отделению был нужен командир. Все сами собой начали смотреть на Бартоша. По званию он такой же рядовой, как мы, но сказать «делай так» мог без желания спорить в ответ.
Бартош принял это как мешок, который надо нести.
— Обухов, — сказал он мне, когда развели посты. — Ногу береги.
— Берегу.
— Плохо бережёшь, — он посмотрел на мою перевязку. — Тебе Гуськов сколько раз про ноги говорил?
— Он про портянки говорил.
— Он про ноги говорил, — отрезал Бартош. — Ты слушай, когда умные люди говорят.
И ушёл. Я откинулся на стену, вытянул раненую ногу и слушал, как за окнами школы мерно ухает. Сегодня я выторговал у арифметики девятнадцать человек.
А завтра будет ещё одна школа.
Нога ныла. Не фантомно — по-настоящему, честно, с пульсацией, и мне это даже нравилось.
Глава 6
Особист приехал на третий день после школы, и в подвале узнали об этом раньше, чем он вошёл. Никто ничего не объявлял. Разговоры стали на полтона тише, а рассказчик про самогон из свёклы, который они с шурином гнали в сороковом, вдруг вспомнил, что пора чистить оружие.
— Особист, — сообщил Митька шёпотом, с круглыми глазами. — В роту приехал. Двоих уже вызывали.
— И что?
— Ничего. Вышли и молчат.
— Значит, ничего страшного.
— Или страшное, — с надеждой возразил Митька.
Кабаков, не отрываясь от шва, заметил:
— Если бы страшное было, не вышли бы. А не выходят обычно те, кто сам в себя стреляет. С такими разговор короткий, — и он нанёс вшиной армии особо решительный удар.
Митька немедленно захотел узнать подробности «короткого разговора», и подвал охотно принялся их сочинять. Я лежал, вытянув ногу. За три дня она перестала дёргать и теперь только ныла — большой прогресс. За последнюю неделю я сделал минимум четыре вещи, которых деревенский парень двадцати лет делать не должен.
Заметил лаз, которым придут. Услышал сквозь сон, что железо звенит не так. Придумал дым и рассчитал ветер. И, между делом, объяснил лейтенанту, почему через двор идти нельзя — на языке, которым объясняют такие вещи не рядовые, а инструкторы.
Всё это по отдельности объяснимо. Всё это вместе — уже повод поговорить.
Меня вызвали после обеда. Особист сидел в бывшей дворницкой при школе — крохотной комнате с одним окном, заложенным кирпичом по грудь, — за столом, собранным из двери и двух ящиков. На столе лежала папка, стояла жестянка с карандашами и коптилка, а сбоку — котелок, накрытый доской, чтоб не остывал.
— Красноармеец Обухов, — доложился я с порога.
— Ефрейтор, — поправил он, не поднимая головы. — Со вчерашнего дня. Вы разве не знаете?
— Не знаю, товарищ…
Тут я на секунду завис: в петлицах у него было не то, что у нормальных людей.
— Старший лейтенант государственной безопасности, — бесцветно подсказал он. — Сомов. Аркадий Львович. Садитесь, пожалуйста.
Я сел. Он был лет сорока, невысокий, аккуратный до неприличия — в городе, где все ходили в глине по уши, у него была чистая гимнастёрка и подшитый воротничок. Лицо совершенно обыкновенное. Такие лица забываешь через минуту после того, как отвернулся, и это, как известно, лучшее лицо для его работы.
Он снял доску с котелка и пододвинул ко мне.
— Кипяток. Извините, без сахара.
— Спасибо.
— Вы пейте, пейте. У нас с вами разговор длинный.
Я взял кружку. Мне доводилось сидеть по обе стороны такого стола. С той стороны — реже, но доводилось, и я хорошо знал, что означает «разговор длинный» в исполнении человека, у которого чистый воротничок и котелок наготове.
Это означает, что орать он не будет.
Особист начал с деревни. Не с боёв, не со схемы, не с дыма — с Тельмы. Фабрика, сколько дворов, где стоит церковь, как звали учителя, в каком году померла бабка, сколько от них до Усолья и как туда добираются зимой.
Отвечалось легко. Витина память выдавала всё раньше мысли: три версты до тракта, зимой на санях, учителя звали Пал Палыч, глухой на левое ухо.
Сомов записывал.
Потом он спросил про отца. Про то, как призывались, в каком составе ехали, где стояли в Камышине, кто был с ними в теплушке. Потом — снова про деревню, но с другого конца. Потом — опять про теплушку, но теперь про то, кто где спал.
Минуте на десятой стал ясен метод. Противоречия в фактах Сомова не занимали — факты были настоящими. Он следил, как я отвечаю: скорость, паузы, интонация, что вспоминаю с ходу, а что приходится подтягивать.
Школа! Даже гордость за родные спецслужбы берёт.
— Виктор Андреевич, — сказал он часа через полтора всё тем же голосом. — А вот дым?
Ну наконец-то.
— Что дым?
— Дым — ваша мысль?
— Моя.
— Расскажите, как она вам пришла.
— Двор простреливался. Через двор идти было нельзя. Значит, надо было, чтоб двор не просматривался.
— Это я понимаю, — он поправил карандаш параллельно краю стола. — Мне интересно другое. Склады вы подожгли в пятнадцать сорок, а не, скажем, в пятнадцать. Горело именно то, что даёт чёрный дым, а не пламя. И ветер вы, судя по показаниям, наблюдали двое суток. Кто вас этому учил?
Вот оно, окно возможности.
— Никто. На фабрике жгли отходы. Толь и похожее горит чёрным, это всякий знает.
- Предыдущая
- 13/55
- Следующая
