Небесный этюд. Дилогия (СИ) - Лунич Слава - Страница 9
- Предыдущая
- 9/119
- Следующая
— Во. Можешь же, когда дурью не маешься.
С той посадки я слез почти весёлый — впервые за всё это тошное время. Есть в этом что-то такое, чему и слова не подберёшь. Когда чужое, ленивое, неподатливое вдруг начинает тебя слушаться, ложиться в руку, будто дикого коня приручаешь.
У капонира дожидался Кондрат, тёр руки ветошью, щурился на солнце. По одной его позе я понял: слышал он и первый мой утренний козёл, и чистый круг под конец тоже слышал.
— Ну что, — спросил, когда я слез, — облетался, помощничек? Теперь, стало быть, к мотору и не подойдёшь, зазнаешься?
— Куда ж я денусь, — сказал я. — Ключ-то мне, кроме тебя, никто и не подаст.
Он ухмыльнулся в усы — и впервые ухмылку эту не запрятал, как обычно, в своё ворчание, а показал открыто.
Только вот «утёнок» — машина не боевая. Мягкая, лёгкая, промах прощает. А в пару-то меня брали не на нём, и это понимали мы оба. На пятый день после очередной тренировки я не пошел к Кондрату. Капитан повел меня в сторону капонира, где под маскировочной сетью дожидался мой ЛаГГ-3.
— Заводи. Круг-другой сделаешь. Погляжу, каков ты со строгой машиной, а не этой с игрушкой.
Это он верно, эту махину чуть передержишь, тут-то он и оправдает своё нехорошее прозвище «лакированный гроб». Кондрат было сунулся со своим «не рви в наборе», но Батя цыкнул, и механик отступил.
В тесной кабине пахло привычно: бензином, нагретым лаком, чуть-чуть пороховой горчинкой от прежних вылетов. На разбеге как только стрелка добежала до риски, я потянул, и ЛаГГ нехотя отделился от поля. Наверх он лез через силу, кряхтя мотором, отвоёвывал у высоты сотню за сотней. А вот в вираже отозвался — ручку на развороте давило так, что плечо потом до вечера ныло. Посадка вышла не такая мягкая, как на учебном. Меня коротко подкинуло, но я дожал, ногами вывел машину на прямую и погасил ход.
Батя стоял у капонира, руки на ремне.
— Второй раз, — скомандовал он напряженно. — И чтоб без козла.
Второй круг дался ровнее. Отрыв чистый, а села машина на три точки разом, без скачка. Батя пожевал ус, глянул искоса на Кондрата, потом перевёл глаза на меня.
— Ну вот. Теперь — к Голубю. Считай, дорос.
А к полудню Гуреев созвал всех незанятых на политинформацию. Расселись кто как — кто на патронных ящиках, кто на брезенте, а кто и прямо в траву повалился. Политрук развернул газету, зачитал сводку: на юге держатся из последних сил, немец подпирает к большой излучине, рубежи наши стоят большой кровью. Читал ровно, без нажима — а всё равно от того, что за словами, в груди делалось тесно. Я-то слушал, наперёд зная, во что всё это выльется к зиме.
Потом Гуреев отложил газету, заговорил уже от себя: немец, дескать, на исходе, силы у нас копятся, недолго терпеть до поворота. Знал я и это — да помалкивал: скажи такое вслух, кто ж поверит. Слушали мужики, дымя самокрутками, не перебивали. Верил не всякий, а хотелось верить каждому. Ерёма верил без оглядки, всем своим лопоухим нутром — и это в нём было хорошо. Без такой веры в те годы, пожалуй, и выстоять было нельзя.
После разошлись, и Гуреев меня окликнул:
— Соколов. Ответ твой матери отправил. И вот ещё пришло.
Опять треугольник. От той же матери, что за тысячу вёрст дожидалась сына, которого на свете больше не было. Ушел к себе в избу, развернул. Строчки прежние: грядки поднялись, соседка кланяется, отец к холодам разболелся кашлем — простыл, видимо. А напоследок: «пиши чаще, Коленька, а то сердце не на месте». Сложил, спрятал в нагрудный карман. Еще бы! Что ж, придется делать вид, что все с Колькой в порядке, и ей просто кажется.
Вечером я взялся за карандаш и написал, что кормят хорошо, служба идёт своим чередом, голова после того ушиба уже не болит. Про войну — ни словом больше, чем надо. Царапал на колене при коптилке. Рядом ещё двое пыхтели над своими листками, и у каждого где-то там кто-то ждал. Свернул, надписал адрес. Пусть ей спится спокойнее.
Ванька Лукин тем временем дописал своё письмо и протянул мне блокнотик — чёрный, в клеёнчатой обложке, с задранными от частого листания уголками.
— На, спиши, коли ещё не переписал.
Внутри карандашом, чужим торопливым почерком, были выведены стихи. «Жди меня, и я вернусь. Только очень жди». Симонов. Это наверное из июльской «Красной звезды». Я подхватил карандаш обратно и раскрыл свой тоненький блокнот в клеточку. Там уже пристроился Сурков со своей «Землянкой», списанной у кого-то ещё раньше. Строки эти я помнил почти наизусть, а всё равно стоило переписать их и перечитать будто впервые.
С Ерёмой, кстати, обошлось. В тот налёт я решил было — всё, крышка. Кровь по лицу, обмяк у меня на руках, не слышит ничего. А фельдшер потом сказал: бровь рассекло вскользь, крупный осколок мимо прошёл, только по касательной чиркнуло да взрывной волной оглушило. Кровищи ведро, а раны — на три шва. Молодость, лёгкая рука хирурга да везение. Через неделю уже бегал.
Вечером в хате он насел на меня с расспросами. Свежий розовый рубец через бровь, вата в ухе, а сам весёлый, боевой. Слышал ещё так себе, переспрашивал, подставлял здоровое ухо.
— А правда, — тянул он, — что ты Бате восьмёрку так выписал, что он белый слез? Мне Захарыч сказывал, он с земли глядел.
— Врёт твой Захарыч, — фыркнул я. — Я взлетал как мешок с картошкой. Батя чуть язык не проглотил.
— Ну взлёт — дело наживное! — отмахнулся Ерёма. — А вот руки — либо есть, либо нету. У тебя есть. — Он придвинулся, понизил голос: — Слышь, а меня-то к Кузьмину когда обратно? Я уж и слышу почти, только звенит маленько.
— Скажи фельдшеру, что не звенит, — посоветовал я. — И летай.
— Так ведь врать нехорошо, — растерялся он.
Я посмотрел на этого мальчишку, который на полном серьёзе переживал, хорошо ли будет соврать военфельдшеру, чтоб поскорее вернуться туда, где его в любой день могут сжечь заживо. И захотелось взять его за плечи. Сказать: «не спеши ты, дурак. Не рвись. Успеешь».
Но кто я такой, чтобы его убеждать? Он понимал происходящее лучше меня. Пантелеева хоронил. Сёмина хоронил.
— Соврать разок для дела — не грех, — сказал я. — Только глохни поменьше, а то в бою не докричатся.
Засмеялся, довольный.
За окном темнело. Со двора донеслись звуки гармони. Кто-то перебирал лады, потом повёл негромко. Подхватили в два-три голоса песню про синий платочек. Я её, оказывается, знал. Мать напевала когда-то. До того, как я решил, что все эти песни скучны и не про меня.
Вышел на завалинку, сел на чурбак. Небо к ночи очистилось, высыпали звёзды — те же самые, что и через восемьдесят лет будут гореть. В дальнем углу поля кто-то ещё погонял мотор на пробу — тот взвыл и стих. А у соседней хаты кололи дрова впрок, на баню: назавтра, если погода будет нелетная, обещали топить. Полено со стуком летело в кучу. Лукин рядом сел на таком же чурбаке и точил из куска оргстекла портсигар. Оргстекло было тёплое, зеленоватое, снятое с фонаря того «мессера», что свалили под соседней станицей. Ванька возил по нему напильником и приговаривал в лад движению, чуть слышно, сам для себя: «Мы. Их. Бьём». А после свернул папиросу, размял в пальцах, но прикуривать не стал — сунул за отворот пилотки.
«Строгая машина, — думал я. — Соколово тело такое же. Ни вранья не спустит, ни лени: изволь изучить заново, до последней гайки».
Гармонь всё тянула про синий платочек. Ерёма в хате негромко подтягивал, привирая слова — куда ему, недослышит. А я сидел на чурбаке, слушал и прикидывал, что завтра снова вставать потемну, снова нарезать круги над этим стылым полем. И вдруг поймал себя: а на душе-то от такой мысли не тошно, а спокойно. Видно, когда у человека есть дело, ему и вправду не так страшно.
Над полем сорвалась звезда. Чиркнула по черноте и погасла. Я проводил её глазами, поднялся и пошёл спать.
Глава 5
«Дорос», — сказал мне Батя. И тут же добавил, что дорасти до строгой машины и дорасти до боевой пары — две большие разницы. К Голубю меня приписали, это верно. Но приписать и пустить в бой — не одно и то же. Голубь свою пару берег, как скупой бережет последний рубль, и салагу в нее вставлять не спешил. «Погляжу на тебя еще», — и весь сказ. Ходи в готовности, сиди у машины, слушай эфир на КП. Притирайся. Притираться оказалось муторнее, чем летать. Второй день кряду я торчал на ящике у капонира, грыз сухую травинку и провожал глазами уходящий без меня полк. Считал, сколько ушло. Считал, сколько вернулось. Дважды не сходилось. Кондрат рядом ковырялся в моторе, насвистывал сквозь зубы что-то заунывное. Мою машину он вылизал так, что не подкопаться, — новый радиатор, свежая перкаль на плоскости, балансир подправлен. Стояла она под сетью, готовая, а я при ней вроде и лишний.
- Предыдущая
- 9/119
- Следующая
