Чёрная речка - Быков Дмитрий Львович - Страница 17
- Предыдущая
- 17/75
- Следующая
— Но мама! Кто знает, не придётся ли нам бежать опять? Ведь я ещё не научилась дышать под водой!
— Весьма возможно, Иветта. Мы не должны быть слишком беспечны. Но уж тогда мы заберёмся подальше, чтобы нас не нашли. Куда-нибудь в Копенгаген. Успокойся, дитя моё, это будет ещё нескоро.
Нескоро, конечно, в 1913 году. Таня и подумать не могла, что её старшая дочь доживёт до девяноста пяти — и даже тогда всего лишь переедет в Скандинавию. В ознаменование этого переезда статуя прелестной девушки с хвостом украсит Копенгаген и станет его символом, ибо с двенадцати лет Иветта называла себя Sirène.
7
1829
В возрасте тридцати лет, как и предсказала гадалка, Пушкин начал задыхаться. У него стала развиваться боязнь закрытых пространств, и в частности родины. Он метался. Возникла идея посетить Китай с миссией монаха Бичурина, но он сам понимал, насколько это иллюзорно, да и интерес его к Китаю был, признаться, ниже нуля. Тут подоспела турецкая кампания, он попросился на войну — если не солдатом, то хотя историографом, и поскольку кампания уже катилась к победоносному завершению, не нашли оснований ему отказать. Согласиться, однако, оснований также не нашли. Он писал к Бенкендорфу почти ежедневно, вспомнил даже, что по окончании Лицея имел законное право вступить в армию в чине штабс-капитана в пехоте или гвардейского подпоручика (артиллерия его не прельщала, сражаться, не видя противника, считал он делом хотя и благородным и результативным, но не поэтическим). Ему сказали, что в армии мест нет. Нигде ему не было места! Странный хриплый голос — никак не музы — пел ему в уши на варварский мотив: «Я слышу, распогодится, теперь запреты снимут — а я уже не нервничаю, нет, меня не примут». Некоторые слова были неотчётливы. Ему часто случалось, как в известном приборе, который здесь появится в своё время, ловить волны чужих вдохновений, но эти мысли уже не отвлекали: он был на весьма коротком поводке. Для поездки из Петербурга в Москву и назад ему требовалось высочайшее соизволение, всякий раз беспокоить личного цензора было невозможно, приходилось трясти Бенкендорфа, который был ему теперь вроде няньки; того гляди запьют вместе, как некогда в Михайловском. Наконец он решился — Бог знает на что. У него было чувство, что его вываживают, как коня, маринуют, как овощ, — иными словами, к чему-то готовят; в сущности, Россия только и делает, что готовит всех нас к чему-то, чего она никогда нам не разрешит, и приходится нам изливаться в тщетной лирике — однако весьма недурной — или вялой прозе, в которой так недостает действия. Что это я, в самом деле, так долго топчусь на месте? Решился. У него часто возникало чувство, что вот сейчас нужно действовать, а там как Бог даст. Возможно, он поучаствует в сражении и явит чудеса храбрости; его произведут в генералы и снимут тайный надзор. Стрелял он превосходно, долго тренировался с намерением убить Фёдора Толстого, но всё не было случая; если придётся, можно и с пикой, хотя здесь у него не было ни опыта, ни особенного тяготения. Вдобавок пики были нелюбимой мастью и всегда означали тайную недоброжелательность. Там мог предоставиться случай бежать. Побеги бывают разные. Исчезновение Грибоедова было соблазнительно. Он чувствовал, что всё не просто так. Один Александр Сергеевич всегда слышит другого Александра Сергеевича. Вдобавок остро чувствовалась тоска Тани, писем давно не было, последнее содержало невыносимо жалобный стон: если бы я осталась с тобой! Если бы мы могли путешествовать вместе! Я бы мальчиком оделась, прислуживала тебе… Мы вместе поехали бы в Грузию, там нас бы спрятали, мы путешествовали бы легко, небрежно, как дилетанты… От этого «я мальчиком оденусь» взяла его такая тоска, что он единым духом написал новую сцену в «Русалку», но финала выдумать не мог: вышла девочка из воды, русалочка, и что? Утопление князя казалось искусственным и притом чересчур естественным. Было чувство, что если он поедет, то там, возможно, с ней увидится. Вообще бывало у него это странное ощущение, что пора в дорогу, а куда-нибудь она выведет; если нельзя за границу, так хоть внутри границы накрутить ещё несколько сужающихся кругов.
В Арзрум он добирался своим ходом, по любимому южному тракту, который знал наизусть, и предвкушал уже встречу с морем. Он знал, где чего съесть, где и с кем выпить, внутренняя его география размечена была не столько названиями, сколько именами. Он знал, что в Орле, в отставке, в опале, в бешенстве, в совершенном забвении живёт Ермолов. Ермолов должен был его утешить в сознании тщетно прожитой жизни: казалось бы, человек сделал больше, чем он, больше всех — а заперт в имении без применения. Он написал к нему, получил разрешение приехать — разумеется, на другой ответ рассчитывать не мог, но не тот был человек, чтобы даже и национальный гений являлся без предупреждения. Военный, как и монах, будь он хоть самого великого ума, любит регламент.
Ермолов был не тот человек, с которым можно откровенничать. Некоторое время Пушкин нащупывал темы, которые были бы интересны обоим и позволяли бы высказаться, не задевая политики. Бояться обоим было нечего, но политика — пошлость: Пушкин был своего рода Ермолов в словесности и тоже в опале, двум титанам не пристало обсуждать преходящее. Улыбка Ермолова была фальшива, ему было не до улыбок. Пушкин поговорил немного о Паскевиче, но Ермолову это было не нужно, ибо он о военном деле и так знал всё, а Пушкину до Паскевича не было дела. Наконец он решился говорить прямо.
— Я подозреваю, — сказал он, — что Грибоедов спасся, то есть не подозреваю, но желал бы так думать.
— В бою, — сказал Ермолов, — никогда не знаешь, и, собственно, половина пропавших без вести так никогда и не находятся. А время сейчас такое, что вообще не знаешь, кто жив, кто мёртв.
Пушкин оценил.
— Мне кажется, что смерть в бою прекрасна именно тем, что переход не заметен.
Ермолов оценил.
— Да в бою любой переход проще. Иногда границу перейдёшь и не заметишь, — сказал он со значением.
ПУШКИН. Вот, собственно, я об этом. Разумеется, я еду искать вдохновения, мне нужны новые впечатления, как огню хворост. Без них я занят самоедством, то есть мозг пожирает сам себя, а он мне пока нужен.
ЕРМОЛОВ. Можете себе представить, что испытываю тут я. Мне никогда дня не хватало, а тут я не знаю, чем занять себя до обеда. Хозяйством мне заниматься смешно. У человека призванного, имеющего дело, нет быта. Мне Грибоедов говорил, что, если б обедать не звали, я забывал бы, да и не замечаю я, что ем. Я действительно за едой обычно думаю, если вкусно — думается лучше, но и только. Шашлык бараний надо мариновать в гранатовом соке, но здесь не найти, и я лучше не буду есть никакого. (Молчит, потом продолжает.) Знаете, я замечал в ваших сочинениях, которые читал с любопытством и часто радостью, что вы прямо, без долгих этих, знаете, тити-мити приступаете к главному. Времени мало, убьют ещё того гляди, так что я не люблю ходить вокруг. А в России все ходят вокруг: туда не заверни, сюда не загляни — прямо не получается. Вот я вам прямо скажу, если вы намерены последовать за Грибоедовым — вы понимаете, — я по-солдатски прямо вас одобряю. Я разумею не его странную женитьбу, тут советчиков быть не может и оценщиков тоже. А без вести пропасть — разумная вещь.
ПУШКИН. Не всякий может пропасть без вести. Грибоедов и при жизни был человек таинственный, никто не знал толком ни происхождения его, ни возраста.
ЕРМОЛОВ. Я знал, мне достаточно. Он скрывал одно обстоятельство, не столь важное, чтобы убавлять себе пять лет. У кого из нас нет внебрачных? Что тут постыдного?
ПУШКИН. Я стыжусь, но исключительно того, что не всегда мог обеспечить… случалось препоручать…
ЕРМОЛОВ. Это другое дело. Но если о вашем главном вопросе, то Кавказ есть, в общем, идеальное место для пропадания без вести. У России для всего есть своё место: Орёл вот оказался для меня ловушкой, шутят про орла в Орле, и действительно я как-то пристал, прилип. Мне кажется иногда, что отсюда выехать невозможно. И я стараюсь его не покидать, потому что иной раз думаю — а ну как закружит меня? (Смотрит на Пушкина, подняв серые круглые глаза, несколько кошачьи.)
- Предыдущая
- 17/75
- Следующая
