Городской голова. Том 1 (СИ) - Тард Роман - Страница 5
- Предыдущая
- 5/72
- Следующая
Итого: я в теле вора, должника и прелюбодея. У меня долг в восемь тысяч ростовщику, подозрительные две тысячи от неизвестного Козлова, внебрачный ребёнок в Москве и тетрадка с откатами, которая в руках прокурора превращается в приговор. Замечательный стартовый капитал. Прямо-таки инвестиционный портфель мечты — если мечтать о каторге.
Ладно. Разбираться с этим — потом. Сейчас мне нужно выйти на улицу и понять, где я вообще нахожусь, — потому что город из окна кабинета и город в реальности — это две большие разницы, а я не видел ещё ни одной улицы, ни одного лица, ни одного здания ближе чем в пятидесяти метрах.
Я вышел на крыльцо — и девятнадцатый век ударил меня в лицо. Физически.
Запах — первое, что накрыло: навоз — лошадиный, свежий, от дороги, — и печной дым — густой, берёзовый, из каждой трубы, — и речная сырость, тяжёлая, мартовская, — и ещё что-то кислое, гнилостное, от выгребной ямы где-то за углом, — и всё это вместе образовывало коктейль, от которого у современного человека начинают слезиться глаза. У меня — начали. Я моргнул, выдохнул, моргнул ещё раз — и заставил себя дышать.
Звуки: скрип колёс по мёрзлой грязи — тяжёлый, деревянный скрип, совсем не похожий на шорох автомобильных шин. Лай собак — не одной, а целого хора, перекликающегося через дворы. Где-то далеко — стук молотка, ритмичный, кузнечный. Крик разносчика: «Сби-тень го-рячий! Кому сбитню!» — нараспев, как ярмарочная песня. И снова — колокольный звон, мерный, неторопливый, из Преображенского собора на холме.
Виды. Соборная улица — а это, как я понял, главная улица верхнего города, и дом Стрешнева стоит на ней — была мощёной. Частично. Булыжник — неровный, с выбоинами, — покрывал середину проезжей части, а по краям начиналась грязь, мартовская снежная каша, бурая, рыхлая, в которой утопали деревянные мостки-тротуары. Дома — каменные и деревянные вперемешку: напротив — двухэтажный каменный с облезлой жёлтой штукатуркой, рядом — деревянный, почерневший от старости, с резными наличниками, а за ним — забор, и за забором видна крыша ещё одного дома, и дым, и чьё-то бельё на верёвке.
Люди. Мужик в тулупе, с лошадью — стоял у коновязи через дорогу и смотрел на меня. Баба в платке, с корзиной, прошла мимо — поклонилась: «Здравствуйте, Павел Андреич». Я кивнул. Двое мальчишек пробежали — босые, в марте, по снежной каше — и скрылись за углом.
У крыльца стояли дрожки — лёгкий экипаж на рессорах, с кожаным верхом, — и рядом с ними мужик в армяке и картузе держал под уздцы гнедую лошадь. Лошадь переступала с ноги на ногу, пар шёл из ноздрей.
— Куда изволите, Павел Андреевич? — спросил мужик, и по его тону я понял: он ждал. Давно ждал. Он каждое утро ждёт — это кучер.
— Ерофей? — я рискнул, вспомнив имя из дневника, где мелькало «Ерофей запрягал».
Кучер чуть наклонил голову — не удивился. Значит, угадал.
— Проедемся по городу, — сказал я. — Хочу… осмотреть.
Вот тут Ерофей удивился. Коротко, почти незаметно — но я поймал: движение бровей, чуть приоткрытый рот, быстро закрытый. Хозяин, который обычно ездит только по делам — к Гордееву, в управу, в собор, — вдруг хочет «осмотреть». Но кучер — не камердинер: его дело — везти, а не спрашивать.
— Как скажете, Павел Андреич.
Я сел в дрожки — и даже это оказалось приключением: нужно было шагнуть на подножку, ухватиться за поручень и плюхнуться на кожаное сиденье, а сиденье было жёстким и холодным, и рессоры скрипнули, и лошадь дёрнула, и мы поехали.
Бережанск. Уездный город на Волге. Двадцать пять тысяч жителей. Мой город — в том смысле, что я за него теперь отвечаю, и в том смысле, что деваться мне некуда.
Верхний город я осмотрел за час — потому что осматривать, строго говоря, было немного. Преображенский собор — белокаменный, пятиглавый, с колокольней, внушительный для уездного масштаба, — стоял на Соборной площади, и площадь была единственным мощёным пространством в городе, где булыжник лежал более-менее ровно. Рядом — городская управа, она же ратуша: двухэтажное каменное здание с облупленным фасадом и трещиной, которая шла от второго этажа до фундамента, — и трещина была старая, заделанная чем-то серым, и заделка уже сама трескалась. Гимназия — длинное одноэтажное здание с колоннами, претендующими на классицизм, но не дотягивающими. Гостиный двор — торговые ряды, сорок лавок под одной крышей, из которых — я посчитал — восемь стояли с заколоченными ставнями. Пусто.
Дом Гордеева бросался в глаза — трёхэтажный, с колоннами, с балконом на втором этаже, — на фоне остальной застройки он выглядел как линкор среди рыбацких лодок. У дома стояли двое людей в поддёвках и кланялись входящему — крупному, грузному, которого я не видел в лицо, но которого можно было угадать по одному размеру дома.
— Это чей дом? — спросил я Ерофея, кивнув.
Ерофей обернулся с таким выражением, как будто я спросил, чей Преображенский собор.
— Тараса Лукича-с. Гордеева.
— Ага, — сказал я. — Красивый.
Ерофей промолчал. Но по молчанию я понял: мой вопрос — это ещё один пункт в его внутреннем списке странностей. Голова, который не узнаёт дом человека, к которому ездит каждую среду на карты. Записываем.
Нижний город начинался за оврагом, и контраст был — как ступить из плохого района в ужасный. Дорога шла вниз, к реке, и вместе с дорогой вниз шло всё: качество домов, качество улиц, качество жизни. Деревянные дома — покосившиеся, почерневшие, с просевшими крышами и заплатами из горбыля. Заборы — гнилые, подпёртые кольями. Мостки под ногами — а мы вышли из дрожек, потому что дальше ехать было нельзя: улица превращалась в месиво грязи и талого снега — хлюпали и проваливались.
Кузнечная слобода — грохот молотов, дым, искры из кузниц, мальчишки в кожаных фартуках у горнов. Рыбацкая — запах рыбы, тяжёлый, тухловатый, сети развешены на кольях, как паутина. Базарная площадь — толкотня, крики, телеги, лоточники, — и среди всего этого — дети, босые, чумазые, в рваных рубахах, в марте, на снегу. Я смотрел на босые ноги мальчишки лет семи, стоявшего в луже, и у меня что-то сжималось внутри, — и это было не сострадание в чистом виде, а злость, профессиональная злость чиновника, который видит, что система не работает.
Колодцы. Я обратил внимание на колодцы — потому что тринадцать лет в ЖКХ учат замечать инфраструктуру раньше, чем людей. Колодцы были открытые, без крышек, и рядом с одним — в двадцати шагах, не больше — стояла выгребная яма. Открытая. Без всякого ограждения. Грунтовые воды, просачивание, кишечные инфекции, тиф, холера — всё это выстроилось в моей голове в цепочку, которую любой санитарный врач двадцать первого века нарисовал бы с закрытыми глазами.
Пристань — замёрзшая Волга, серая, бескрайняя, в трещинах и наплывах льда. Баржи — вмёрзшие, на боку, ждущие весны. Склады — деревянные, длинные, с замками. «Собственность Т. Л. Гордеева» — табличка на одном, аккуратная, свежевыкрашенная. Гордеев. Пристани — его, склады — его, трактир «Якорь» вон там, у спуска к воде, — тоже его. Половина нижнего города кормится с руки одного человека.
Пожарная каланча — деревянная, с трещиной в основании, площадка наверху — перекошена. Я посмотрел на неё и подумал: если загорится один дом в нижнем городе — сгорят все. Деревянная застройка, плотная, ни одного противопожарного разрыва, вода — в колодцах, пожарный обоз — где-то при полиции, но я уже подозревал, в каком он состоянии.
Земская больница — одноэтажное деревянное здание, серое, с покосившимся крыльцом. Я не заходил — но посмотрел и запомнил. Двадцать коек на двадцать пять тысяч человек. Один врач. Два фельдшера. И восьмисот рублей в год от земства.
Мы ехали обратно вверх, к Соборной улице, и я молчал, а Ерофей молчал тоже, — и в этом молчании я считал. Двадцать пять тысяч человек. Один врач. Одна аптека. Ни одного водопровода. Улицы — болото. Пожарная каланча — гнилая. Колодцы — отравлены. Больница — на ладан дышит. Мост через овраг между верхним и нижним городом — два бревна и доски, по которым мне было страшно ехать в дрожках. Дамба — если она вообще есть — в таком состоянии, что лучше не проверять.
- Предыдущая
- 5/72
- Следующая
