Красный код (СИ) - Вязовский Алексей - Страница 39
- Предыдущая
- 39/52
- Следующая
— Далеко едете, товарищ командир? — спросила она, подавая борщ, и стрельнула глазами.
— К месту службы, — ответил я, и голос со сна и голода вышел хриплым — Прибыл вот.
— К нам, в Одессу? — обрадовалась она. — Ой, хорошо у нас, вот увидите. Море, каштаны скоро зацветут… — Она чуть склонила голову. — А вы кушайте, кушайте, а то бледный какой. С дороги, видать, наголодались. Добавки захотите — вы скажите, я положу.
— Спасибо, — я улыбнулся ей, впервые за долгое время просто по-человечески. — Уж наголодался, не то слово.
Я ел так, что за ушами трещало, — жадно, торопливо, чувствуя, как с каждой ложкой возвращается жизнь, как перестаёт плыть перед глазами, как теплеет внутри. Борщ был обжигающий, наваристый, пампушки с чесноком таяли во рту, котлета сочная, картошка золотая. Шкала здоровья поползла вверх, да и настроение улучшилось.
Продавщица подкладывала мне хлеба, подливала компоту, щебетала что-то про город, про погоду, про то, что Оперный театр и Воронцовский маяк — я кивал, и мне было почти хорошо. Впервые за целую вечность кто-то говорил со мной без задней мысли, просто потому, что я молодой военный, а она — хорошенькая буфетчица, и весна.
Наевшись до отвала, я поблагодарил её, оставил щедрые чаевые с воровских рублей — она зарделась и помахала мне вслед, — и вышел с вокзала уже другим человеком: сытым, отогревшимся, почти живым.
Теперь — бородка.
Парикмахерскую я нашёл неподалёку, в переулке рядом с вокзалом, — маленькую, старую, с потёртыми креслами и запахом одеколона, мыла и горячих полотенец. Хозяйничал в ней старик — сухонький, седоусый, с прямой, несмотря на годы, спиной и внимательными, выцветшими глазами. Он усадил меня в кресло, накинул простыню, оглядел мою заросшую физиономию профессионально-неодобрительно.
— Подстричься и побриться — дал команду я, устраиваясь поудобнее.
— Запустили себя, товарищ командир, — сказал он с лёгким укором, взбивая пену в чашке. — Бородищу отрастили. Военному человеку не к лицу. Сейчас поправим.
Он работал ловко, споро — намылил, взялся за опасную бритву, повёл ею по щеке уверенно, привычно, как человек, делавший это тысячи раз. Руки у него, несмотря на возраст, не дрожали.
— Хорошо бреете, отец, — сказал я. — Рука твёрдая.
— А как же, — он усмехнулся в усы. — Я, товарищ командир, полвека с бритвой. Господ офицеров брил в своё время. — Он повёл бритвой под подбородком. — Я ведь и сам служил. Ещё ту, германскую, прошёл, всю, от звонка до звонка. Начинал денщиком, закончи фельдфебелем.
— Империалистическую?
— Её, родимую. — Он отёр бритву о полотенце. — Четырнадцатый, пятнадцатый… под Перемышлем был, в Карпатах мёрз. Всё было. — Он покачал головой. — Насмотрелся я, товарищ командир, на войну эту. Врагу не пожелаешь. Молодые вон вы все, бравые, а я гляжу на форму — и вспоминаю. Только у нас погоны были, а у вас вот кубики. Другое время.
— Другое, — согласился я, и что-то кольнуло: старик прошёл ту войну, а я знал про войну, которая ещё впереди и будет во сто крат страшнее. — А не страшно было, отец?
— Страшно, — просто сказал он. — Всем страшно, кто не дурак. Только человек ко всему привыкает, товарищ командир. И к страшному привыкает. Это-то и худо. — Он закончил с подбородком, взялся подравнивать виски, потом сбрызнул меня Шипром. — Ну вот. Другое дело.
Он снял простыню, обмахнул мне шею, поднёс зеркало. Из него смотрел на меня чужой и знакомый разом человек — гладко выбритый, помолодевший, подтянутый молодой командир. Ни следа бороды, ни следа беглого Ивана. Ковалёв. Вылитый Ковалёв с приметами в удостоверении.
— Спасибо, отец, — я расплатился и сунул ему сверх щедро, от души. — Держи.
— Благодарствую, товарищ командир, — старик поклонился с достоинством старого служаки, спрятал деньги. — Дай вам бог. Служите хорошо.
Я поднялся, надел буденовку, оглядел себя ещё раз. Всё. Готов. И, уже у двери, обернулся:
— Отец, а не подскажешь — где тут штаб Перекопской дивизии? Прибыл вот, а города не знаю.
— Перекопской? — старик кивнул. — Как же, знаю, все знают. Это вам, товарищ командир, отсюда прямо, до бульвара, а там налево возьмёте и всё вдоль, мимо собора, квартала три-четыре. Большое такое здание, с флагом, часовой у входа — не пройдёте мимо. Всякий покажет, коли заплутаете.
— Спасибо.
— На здоровье. Служите, — сказал старик мне вслед.
До штаба старик указал дорогу через центр, и я не стал спешить — впервые за много дней у меня было несколько минут, когда за мной никто не гнался, и я потратил их на то, чтобы просто посмотреть город. Одесса оглушила меня после голодной, настороженной Москвы — южная, светлая, размашистая, уже по-весеннему тёплая. Широкие улицы сбегали вниз, к порту, платаны стояли ещё голые, но воздух был мягкий, пах морем, кофе. Пёстрый, говорливый народ тёк по тротуарам, с тем особым одесским говором, что я знал по книжкам и фильмам, — и никто тут не втягивал голову в плечи, не косился через плечо, как в столице. Юг жил вольнее.
Я вышел к бульвару — тому самому, что теперь звался бульваром Фельдмана, — и остановился. Внизу, за парапетом, лежало море. Настоящее, огромное, синее до горизонта, сверкающее под весенним солнцем, — оно распахнулось передо мной во всю ширь, дышало, катило барашки к порту, где дымили пароходы и кричали чайки. А от бульвара вниз, к самой воде, сбегала она — широкая каменная лестница, та самая, по которой в фильме катилась коляска и падали расстрелянные. Для меня она была Потёмкинской, из Эйзенштейна, — а здесь её называли как-то иначе, по-своему, люди неспешно поднимались и спускались по ступеням, грелись на солнце. Рядом, на полукруглой площадке, стоял бронзовый Дюк — Ришелье, — протягивал руку к морю, спокойный, зелёный от времени.
И девушки. Господи, сколько тут было девушек — весенних, оживших после зимы, в лёгких растегнутых пальто, простоволосых, смеющихся, с той южной яркой красотой, что кружит голову. Они шли под руку, стреляли глазами, звонко переговаривались, и на меня, молодого командира при форме, поглядывали с откровенным одесским любопытством, а одна, чернявая, в красном берете, поймав мой взгляд, засмеялась и что-то шепнула подружке. Я поймал себя на том, что улыбаюсь — впервые за долгое-долгое время бездумно, легко.
* * *
Часовой, молоденький красноармеец с винтовкой, при моём приближении к входу штаба подобрался, но не остановил — тлько скользнул взглядом по кубарям. Я на всякий случай козырнул, «Строевая выучка» сработала сама, на автомате. Внутри, в полутёмном вестибюле, за столом сидел дежурный, и вот тут уже пришлось предъявляться.
— Командир Ковалёв, — сказал я, доставая предписание и удостоверение. — Прибыл к новому месту службы, в распоряжение штаба дивизии. По направлению из учебной базы.
Дежурный глянул предписание, сверился с какой-то книгой, снял трубку, куда-то позвонил, назвал мою фамилию. Я стоял, держа лицо, а внутри всё подобралось: вот он, первый настоящий экзамен. Сейчас или пронесёт, или…
— В разведотдел, — сказал дежурный, вешая трубку. — Второй этаж, налево, комната двенадцать. К товарищу Гуляеву. Он теперь… — дежурный чуть замялся, — он за начальника сейчас. Идите, ждут.
«Он теперь за начальника». Я отметил эту заминку, поднимаясь по лестнице. Что-то тут было не так, что-то недоговорённое, — и это «теперь» повисло в воздухе неспроста.
Разведотдел встретил меня суетой, какой не ждёшь от штабного тыла. В коридоре и в комнатах — беготня, хлопанье дверей, кто-то с папками, кто-то выносит ящики, на лицах у командиров — не деловая озабоченность, а что-то другое, тревожное, пришибленное, знакомое мне ещё по Москве. Так суетятся не когда много работы, а когда разворошён муравейник, когда наверху что-то стряслось и все чего-то ждут нехорошего.
Комната двенадцать. Я постучал, вошёл.
За столом, заваленным папками, сидел командир — немолодой уже, за сорок, с усами, усталым, помятым лицом, с двумя шпалами в петлицах, в расстёгнутом вороте. Над головой висела плашка с 5 уровнем. Не густо. Он поднял на меня глаза — красные, невыспавшиеся, — и первое, что сделал, оглядев меня с ног до головы, — нахмурился.
- Предыдущая
- 39/52
- Следующая
