Глядя на солнце. История мира в 10 1/2 главах. Англия, Англия - Барнс Джулиан Патрик - Страница 14
- Предыдущая
- 14/21
- Следующая
– Мой первый самостоятельный вылет был – сущий мюзик-холл. Над Северным морем мне повстречалась парочка «мессеров». Расклад был не в мою пользу, а потому я ушел за облако, чуток покрутился и повернул на базу. На полной скорости. А когда требуется скорость, нужно пикировать, вот и все. Так я и сделал, а тут откуда ни возьмись пулеметы. Стало быть, один из тех сто девятых спикировал за мной. Ну, я – штурвал от себя и быстрее молнии заложил крутой вираж. Осмотрелся как следует, но ничего не увидел. Не иначе как оторвался. Ну, сам опять носом вниз – и на базу. Набираю скорость. И тут – угадайте что? – опять пулеметы. Я – штурвал на себя, и очереди смолкают. Резко набираю высоту, присматриваю себе облако, и тут до меня доходит. Я же в пике наверняка сжимал ручку все крепче да крепче. А гашетка-то на ручке сверху, вот ведь какое дело. И значит, очереди пускал я сам и самого себя напугал до помрачения рассудка. Метался в небе как последний дурак.
Джин улыбнулась:
– А когда вернулись, рассказали своим?
– Нет. Вначале помалкивал. А потом кто-то признался, что выкинул номер еще чище. Но тогда все подумали, что я привираю.
– А летчики всегда признаются в своих ошибках?
– Еще чего!
– И в чем у вас в полку не признавались?
– В чем мы не признавались? Да как обычно. Что струсили. Что боялись подвести парней. Что страшились не вернуться. Поймите: если кто-то думает, что не вернется, этого не скрыть. Сидишь в ожидании вылета и замечаешь, что кто-то вдруг стал очень вежлив. То есть реально вежлив, без всякой видимой причины. И тут ты припоминаешь, что он уже не первый день таков: за столом сахар к тебе придвинет, говорит тихо, никого не задирает. А сам все время думает, что пути назад ему нет. И хочет запомниться классным парнем. Но за собой, естественно, ничего не замечает.
– А с вами такое бывало?
– Откуда я знаю? Со стороны ведь себя не видишь. Может, чем-то и выдавал себя. Мелочью в кармане побрякивал, допустим.
– То есть летчикам запрещено признаваться, что им страшно?
– Само собой. Это последнее дело. Даже если знаешь, что ребята видят твое состояние.
– Можно вопрос?
– Вы уже без спросу спросили, верно? – Проссер сверкнул мимолетной улыбкой, будто говоря: «Да, сегодня у меня настроение получше».
Джин опустила глаза, словно ее поймали на бряканье мелочью.
– Валяйте, спрашивайте.
– Вот я все думаю: как это – быть храбрым?
– Быть храбрым? – Такого вопроса он не ожидал. – А вам зачем?
– Ну, интересно. То есть, если, к примеру…
– Да нет… это… трудно объяснить. В смысле – бывает по-разному. Сделаешь что-нибудь обыкновенное, а парням кажется, что ты проявил храбрость; или наоборот, думаешь, что показал себя с лучшей стороны, а они – молчок.
– И кто же в итоге решает, что такое храбрость? Другие или ты сам?
– Не знаю. Наверно, отчасти ты сам, а они, когда дело доходит до фанфар… ну и так далее. Поймите: обычно над этим вообще не задумываешься.
– Это вы скромничаете.
Джин, конечно, заметила ленточки на форме Восхода Проссера. А их почем зря не раздают.
– Нет-нет. Отнюдь. Ну, то есть ты ведь не планируешь загодя: «Покажу-ка я себя храбрым», чтобы после откинуться на спинку кресла и подумать: «Черт побери: храбрости мне не занимать».
– Но вам же надо принимать решения. Если видишь, что кому-то пришлось туго, то, наверное, говоришь: «Сейчас приду на помощь».
– Вовсе нет. Говоришь что-нибудь нецензурное. А потом ввязываешься в бой. На гражданке решения принимаются иначе. А тут раз – и вперед. Иногда ситуация попроще, у тебя есть время подумать, но думаешь ты так, как тебя учили думать в таких обстоятельствах, а сам порой как в тумане, словно под хмельком, но в основном – раз-два и готово.
– Вот как.
– Простите, если разочаровал. У других, возможно, это по-другому. Но я не могу объяснить, что такое храбрость. В руки ведь ее не возьмешь, чтоб разглядеть поближе. Когда храбрость рядом, ты ее не ощущаешь. Волнения нет, головокружения тоже, и вообще… Ну, может, чувствуется нечто большее: дескать, я знаю, что делаю, но не более того. И говорить о храбрости не получается. Будто ее нет вовсе. – Проссер словно начал слегка распаляться. – Она же не подчиняется разуму, так ведь? Разумно было бы перетрусить так, что штаны потеряешь. Вот это разумная реакция.
– А здесь другое? То есть испугаться можно, когда есть что терять?
– А! Страх. Да, это другое. – Он успокоился, пожалуй, так же быстро, как распалился. – Совсем другое. Вы и про это хотите узнать?
– Да, если можно. – Джин внезапно осознала, насколько разговор с Проссером отличается от разговоров с Майклом. С одной стороны, труднее, но…
– Пункт первый: когда страшно, ты это понимаешь. Пункт второй: то же самое бывает со всеми. Пункт третий: ты сознаешь, что страх – и ничто другое – заставляет тебя делать именно то, что ты делаешь.
– А что он заставляет делать?
– Да все. Поначалу не так уж много. Чуть дольше смотришься в зеркало. Летишь чуть выше или чуть ниже, чем нужно. Печешься о безопасности. Выходишь из боя чуть раньше, чем прежде. Раз-другой огрызнешься в столовой. Находишь больше неполадок в самолете. Из-за таких мелочей возвращаешься на базу раньше или нарушаешь строй. А потом наступает время, когда ты сам начинаешь все это за собой замечать. Наверно, потому, что видишь, как это замечают другие. Возвращаешься – механики тут как тут: ты еще из кабины не вылез, а они уже проверяют, стреляли пулеметы или нет. И если пару раз подряд стрельба не велась, тебе кажется, будто они что-то бормочут. И тебе вечно чудится одно и то же слово. Трус. Трус. И ты думаешь: я не позволю, чтобы меня обзывали трусом, и вот уже ты отрываешься от своего звена, забираешься в облако и даешь очередь за очередью. И если продолжать, расстреляешь весь боекомплект, и останется только вернуться на базу. И, приземлившись, ты показываешь механикам большой палец и говоришь им, что почти наверняка вмазал «хейнкелю» – он сильно дымил, и хотя ты не видел, как он падал, но уверен, что враги, если они и дотянули до Германии, то на честном слове – и вот парни уже кричат тебе «ура», и ты сам уже наполовину поверил, и задумываешься: упомянуть это на разборе полетов или смолчать, но тут понимаешь, что смолчать нельзя: ты перед своими механиками перья распускал, а разведке не доложил – а вдруг кто-нибудь прознает? Ну, докладываешь – и оглянуться не успеешь, как оказывается, что ты уже сбил к чертовой матери все машины люфтваффе, которые прятались в облаках, где ты расстрелял свой боекомплект.
– И вы так поступали?
– Этим кончилось, когда меня вторично отстранили от полетов. В первый раз тоже намечались кое-какие признаки, но у меня уверенности не было, и у них тоже, так что на всяких случай отстранили меня на пару дней. Но понимание пришло во второй раз. Тогда я понял, что представлял собой в первый раз.
– Наверно, вначале у вас просто сдали нервы.
– Вот именно. Нервы, испуг, боязнь, трусость – именно так. Знаете, как говорится: кто обжегся дважды, тому конец.
Джин вспомнила, что он примерно так и сказал, когда она спросила его мнения о браке с Майклом.
– Ну, это бабушкины сказки, я уверена.
– А бабушки много чего знают. – Он усмехнулся. – Хотя бы мою спросите.
– Расскажите, как это – испугаться?
– Я же говорил. Сбежать. Струсить.
– Но как это ощущается внутри?
Проссер задумался. Он твердо знал ответ. Ему это снилось раз за разом.
– Ну, в чем-то – ничего особенного. Дрожь в руках, сухость во рту, в мозгах напряжение – перед вылетом даже крепкие нервы так себя проявляют. Обычно. А иногда – нет. Пока ждешь, ощущаешь какие-то мелкие признаки, а взлетел – и они исчезают, однако могут снова возникнуть перед боем, но, когда идешь на сближение, опять исчезают. Но если ты благополучно вернулся, такие проявления порой не отступают, и это уже скверно. Вот тогда-то приходит страх.
- Предыдущая
- 14/21
- Следующая
