Дон (СИ) - Градов Константин - Страница 31
- Предыдущая
- 31/67
- Следующая
У лётчика в шинели лицо было не такое, как у командиров в «эмках». У командиров в «эмках» лица были — гладкие. Не обязательно сытые, не обязательно равнодушные; просто гладкие. Зыков не осуждал их. Просто у него в эту неделю в его взводе из двадцати восьми осталось девять, и на гладкие лица в «эмках» у него к двадцать третьему числу было меньше терпения, чем к двенадцатому.
У лётчика лицо было — обтянутое. Глаза — не выраженные, ровные. Это были глаза человека, который сейчас слушает не для того, чтобы ответить, а для того, чтобы запомнить. Зыков это умел узнавать; у него у самого глаза стали такие к концу июня.
Колонна впереди тронулась — телегу, видимо, разобрали. Зыков повернулся к столу в сторону колонны: иду. Лётчик кивнул в ответ. На прощание они пожали руки. У лётчика рука была сухая, не мозолистая, обычная к рычагам, а не к лопате. У Зыкова — сухая, в трещинах, обычная к шанцевому инструменту больше, чем к гранёному. Они пожали руки одну секунду, ровно. Зыков отвернулся и пошёл к своему взводу.
В правом нагрудном кармане у Зыкова лежал свёрнутый листок — донесение по составу взвода на сегодня, подготовленное к сдаче в штаб батальона по прибытии. В левом нагрудном — короткое письмо от матери, доставленное вчера в районе Купянска. Письмо он за сутки прочитал три раза. В письме мать писала, что в селе тёплая середина июля, что у соседей всё в порядке, что отец работает в колхозе, что брат-сержант пишет редко, что в марте у Анны был зять, и сразу ушёл обратно на фронт. Это было первое письмо за три недели. Зыков нёс его в левом, под пуговицу, прижатое, чтобы не выпало в дороге.
Село у Зыкова было — небольшое, под Тамбовом, по правому берегу Цны. До войны он там окончил школу, потом пошёл в военное училище в Орле. В сорок первом, в августе, его выпустили вторым лейтенантом и направили в сто двадцать восьмой стрелковый полк, который в декабре под Москвой потерял три четверти состава. Зыков с тех остатков перешёл в двести восемьдесят третий стрелковый, к весне. В Купянске он встретил мая, в Изюме — июня. В двадцатых числах июля он шёл по дороге между Перелазовским и Чернышковским вместе с тем, что осталось от его взвода.
С восемью «эмками», прошедшими их за утро, у Зыкова было своё. Он этих «эмок» считал, не специально, а просто потому, что у него за полтора месяца в полосе отхода они шли через колонну каждое утро. По его счёту, к двадцать третьему он насчитал пятьдесят семь — за период с пятого июля. Это была не обвинительная цифра; это была статистика наблюдения.
Я смотрел Зыкову в спину, пока он отходил.
Он шёл, без сноса, без особой усталости в шаге. По его спине под скаткой я разобрал, что левое плечо у него чуть ниже правого — то ли застаревшая привычка, то ли след старого ранения. Окурок «Беломора» он у губы по-прежнему держал, и не курил. По колонне он отошёл шагов на двадцать, потом я его уже не видел — он смешался с шеренгой, и в шеренге я его перестал различать.
Шофёр у меня за плечом окликнул:
— Товарищ старший лейтенант, можно ехать. Колонна идёт.
— Едем дальше, по графику.
Мы сели в полуторку. Шофёр завёл, и мы пошли по правой обочине, как и до остановки, на двадцати пяти. Колонна слева шла нам навстречу, и впереди ещё километров на полтора-два тянулась её хвостовая часть. Через эту часть мы пройдём ещё минут за пятнадцать-двадцать. Дальше — открытая дорога до Калача-на-Дону.
Шофёр у меня за рулём в эти минуты молчал. По нему я не сказал бы, что он эту колонну видит в первый раз. По его манере я подумал, что он за июль видел уже несколько таких колонн, и что для него это было одно из условий работы шофёра БАО на полуторке между двумя штабами в эти недели лета сорок второго.
По дороге я думал об одном. У меня в полку у каждого «старого» лётчика на земле, к концу дня, после возврата с вылета, есть своя работа, своя машина, своя бригада, свои бумаги, своя землянка. У Зыкова из двести восемьдесят третьего стрелкового полка двадцать восьмой армии к концу дня сегодня будет своих девять человек, свои бумаги, своя сводка по составу взвода, и завтра утром — приказ на следующий рубеж. Между нами с Зыковым лежала разница в воздухе и в земле, в количестве потерь, в форме работы, в темпе. Но в одной точке мы с ним сегодня сошлись на дороге, и в этой точке у нас был один и тот же темп — отступательный. Полк мой в Калаче, по сути, лежал в той же полосе отхода, что и Зыковская двадцать восьмая армия. Полоса наша была воздушная, его — земная. Между воздушной и земной разница есть, но в этот июль она у нас сошлась к одной географии — к Дону.
К полудню я был у штаба дивизии.
В штабе мне отдали документы, я принял ответные бумаги по дивизионным сводкам и по новому распоряжению по сводным наградам. Совещание у Хрюкина шло за закрытой дверью, и Трофимова я там не увидел, и не должен был — оно проходило для полковников, не для эскадрильных. К двум часам я был обратно в полуторке, на обратной дороге.
На обратной дороге, к четырём, мы прошли тот же отрезок между Чернышковским и Перелазовским. Колонна 28-й армии за эти восемь часов прошла дальше; её хвоста на дороге уже не было. Вместо колонны на дороге шла тонкая пыльная вереница — отдельные пехотинцы, видимо, отставшие или вернувшиеся с переправы. Их я насчитал по дороге шестеро или семеро. Среди них — двух раненых, на самодельных носилках, которые несли по двое.
Зыкова я в этой вереннице не увидел. Он, видимо, был уже за Доном.
К шести я был в Калаче. У штабной меня встретил Кожуховский. Он был с папкой, и по его лицу я по дороге к крылу семёрки уже понял, что у него для меня есть отметка.
— Алексей Петрович, — обронил он негромко, — пятница сегодня. Я ждал тебя. Точная дата на машины — пятое августа. В дивизию пришла бумага.
— Пятое августа, значит.
— Не середина. Не конец. Начало августа. Пятое.
— Хорошо, Иван Емельянович.
— Машины — на пятое. Стрелков-радистов к ним привезут одновременно. По распоряжению штаба.
— Понятно, Иван Емельянович, ждать август.
Кожуховский глянул к полосе и пошёл к штабной. Я постоял у штабной ещё минуту. Над полосой стояло невесёлое июльское вечернее тепло, и где-то у дальнего края Калача знакомая басистая собака пролаяла два раза. Эта собака за неделю в Калаче стала моим личным маркером вечера; она у меня в землянке через стенку звучала каждый день примерно в одно и то же время.
Я пошёл к семёрке. Прокопенко уже закрыл машину на ночь. У капонира моей семёрки сегодня стояли два ящика с инструментом — Прокопенко с утра разобрал старый ящик и перекладывал по новой схеме, в подготовке к новой машине. Я подумал об этом не специально — просто заметил, что Прокопенко уже работает по подготовке к августу.
К землянке я шёл медленно. У дальнего конца полосы, в направлении на юго-запад, ещё держалась тонкая полоса дневной пыли, и над посёлком Калач шёл первый огонь — кто-то затопил вечернюю печь. Степь к ночи в Калаче стыла медленнее, чем в Анне; тёплый воздух держался у земли до десяти-одиннадцати.
В землянке я лёг и подумал об одном — как и в дороге, не словами. У меня в правом нагрудном кармане кисет Павлюченко на одну несвёрнутую закрутку и трое писем от Веры. У Зыкова в левом нагрудном кармане сегодня лежало одно письмо от матери. У командиров в «эмках», которые прошли нас сегодня, в нагрудных карманах сегодня лежало, может быть, тоже что-то — у каждого своё. У каждого человека в войну в нагрудном кармане лежит что-то. По тому, что у каждого лежит, видна форма его жизни. По тому, у кого что-то целое в нагрудном, а у кого — пустое или разорванное, видна разница в днях. Я этим вечером эту разницу видел уже не первый раз с мая, и привык к ней не сразу, и сегодня снова к ней не привыкнул — просто принял как факт.
Двадцать пятого июля сегодня закрылось. Двадцать шестого начнётся завтра. Через два дня — двадцать восьмое. Точная дата на машины — пятое августа. До неё — двенадцать дней. До них — приказ.
- Предыдущая
- 31/67
- Следующая
