Последнее гранатовое дерево - Али Бахтияр - Страница 1
- 1/64
- Следующая
Бахтияр Али
Последнее гранатовое дерево
Эта книга сочетает в себе очарование древней легенды и суровую реальность современной истории. Роман воздает дань поколению, потерянному или, что гораздо хуже, закаленному годами вражды, смертей и бедствий, — как пришедшему извне, так и зародившемуся внутри этого неспокойного региона. Стойкость, хрупкая, как стеклянный гранат, — сердце этой истории.
Дизайн обложки Анны Стефкиной.
Научный редактор и консультант издания кандидат исторических наук, курдовед, доцент кафедры истории стран Ближнего Востока Восточного факультета Санкт-Петербургского государственного университета Анжелика Олеговна Победоносцева.
1
В то первое утро я понял еще на рассвете, что никуда он меня не выпустит. Он сказал, что снаружи свирепствует какая-то смертельная зараза, чуть не чума. Когда он лжет, птицы сразу улетают. Так оно с самого детства. Стоило ему солгать — происходило что-то необычное. Начинался ливень, падали деревья, стая птиц принималась летать у нас над головами.
Меня держали взаперти в большом зеленом особняке, окруженном лесом, потом оградой. Он принес мне стопку книг и сказал — читай.
— Выпусти меня. — Вот все, что я ему ответил.
— Снаружи везде зараза и разложение, Музафар-и Субхдам[1], — предупредил он. — Оставайся здесь, в этом прекрасном мире. Этот особняк я построил себе. Себе и своим ангелам. Себе и своим дьяволам. Оставайся здесь, потерпи. Все мое — твое. Снаружи зараза, нужно тебя от нее укрыть. Понял?
И верно, там я был далеко от заразы.
Так оно повелось с самого детства: он перекладывал на меня свои обязанности, а я свои перекладывал на него, Якуб-и Снавбара[2] человека, который многое мог сотворить, посмотрев на небо: вдруг набегала туча, наискось пролетала звезда, в сердца нам внезапно вливался свет, или ночь наступала раньше урочного часа. С ним рядом мир казался другим. Мы с ним часто ходили на прогулки, и все это время я был будто зачарованный. Он мог днями и ночами таскать тебя по дорогам, а ты даже и голода не ощущал.
Я был единственным его другом детства. Все остальные пешмерга[3] были младше. Впоследствии одна их половина стала его врагами, другая — слугами. Не знаю, когда началась моя с Якубом история. После двадцати одного года заточения память ослабела, и я превратился в покорного раба. В те годы только он присылал мне письма. Писал на листочке бумаги: «Как выйдешь, начнется новая эпоха. Поселишься в самом прекрасном особняке мира». Год за годом я получал это сообщение. Он никогда не добавлял свое имя. Писал «друг, тоскующий по тебе» или рисовал внизу птицу — как в старые времена. Я видел по его почерку: за истекший год многое успело произойти. За двадцать один год ко мне, кроме его посланий, снаружи не дошло ничего, что позволило бы понять, что творится в мире; его записочки были единственным моим окном, через которое видны были перемены. Двадцать один год я получал извне одну и ту же строчку, и каждый раз она обретала для меня новый смысл.
Первая ночь в особняке оказалась холодной, тихой, страшноватой. Я двадцать один год провел в одиночестве. Двадцать один год молчал. И все это время изо всех сил старался не забыть язык. Все эти долгие годы в заточении пошли на то, чтобы сотворить собственный язык, язык поэзии.
И вот я вышел из тюрьмы и теперь мог выразить что угодно, вот только меня далеко не всегда понимали. Я вышел на волю, но на мне остался запах пустыни. У каждой пустыни свой запах. Различить их могут лишь те, кто провел в пустыне много времени.
Из тюрьмы меня выводили один-единственный раз — когда пытались обменять на какого-то государственного преступника. Не сложилось. Я провел десять дней в другой тюрьме, потом меня увезли обратно в пустыню. Двадцать один год я слушал голос песков. Темница моя находилась вдали от мира, посреди моря песка — узилище в осаде у неба.
Некоторое время я считался самым опасным узником в стране. Меня отрезали от мира, засунули в самый дальний уголок, туда, где даже Бог отворачивается от человека, туда, где кончается жизнь и начинается смерть, в место, подобное пустой планете. За двадцать один год я научился разговаривать с песками. Не удивляйтесь, услышав, что в пустыне звучат голоса, которых людям никогда полностью не понять. Я двадцать один год вслушивался в пустыню и постепенно выучился расшифровывать иероглифы разнообразных звуков. Если столько просидишь в камере, волей-неволей научишься чем-то заполнять свою жизнь, отыскивать себе занятия. Самое главное — не думать о времени. Стоит прекратить думать о времени, прекращаешь думать и о месте. Узник, который постоянно возвращается мыслью к иным временам и иным местам, обрекает себя на гибель. До седьмого года в заточении я день за днем отсчитывал часы. Поначалу считаешь дотошно, секунду за секундой, а потом в один прекрасный день просыпаешься и понимаешь, что все запуталось. Уже не вспомнить, сколько ты здесь, год или век. Уже не вспомнить, как выглядит мир снаружи.
Самое опасное — осознание, что тебя кто-то ждет. Стоит убедиться, что никто тебя не ждет, что мир забыл тебя, — и можно начать думать о себе, хотя после двадцати одного года в пустыне уже думаешь лишь об одном — о песках. Ночью пустыня порой зовет тебя по имени, но главная беда — ты не знаешь, как ей ответить. Мне являлись духи пустыни, видения, сотканные из песка, их творил и развеивал ветер. Разговаривать с песком быстро не научишься. За двадцать один год я освоил это искусство. Главное — научиться не ждать ответа, научиться сказать, а потом вслушаться в собственные отголоски, отголоски, которые тают вдали, погребенные под сотнями и тысячами других.
Раз в месяц меня выпускали в пустыню. Разрешали, в сопровождении стража, пройти по песку несколько сотен метров. Это были лучшие мои дни. Я предвкушал их целую неделю, и когда ступал на песок, меня охватывал трепет. Двадцать один год песок был мне единственным другом. Погрузив в него ступни, я ощущал жизнь, землю, свою свободную сущность, обреченную на смерть в этом узилище.
Постепенно я забыл про людей. Единственным моим собеседником осталась вселенная. За двадцать один год можно многое передумать о вселенной. Я умывался песком и заново наполнялся жизнью. Рано или поздно настает день, когда в мыслях остается только свобода, которую дарует бескрайнее море песка. Через несколько лет заключения — сколько именно, не знаю — я перестал думать про политику. Однажды ночью меня разбудил лунный свет. Он так ярко озарил мою камеру, что видно было прямо как днем. Именно этот свет и даровал мне силу не думать ни о чем, кроме вселенной. Сам я давным-давно умер. Никто, кроме Якуб-и Снавбара, не знал, что я еще жив. Плюс никто меня не искал. Я пришел из ниоткуда, в никуда и вернулся.
Год за годом воспоминания мои превращались в песок.
Я не знал, где меня держат. Для меня пустыня оставалась безымянной. Меня туда привезли с завязанными глазами. В пути прошло много дней, везли меня в кузове военного ЗИЛа. Запах дороги сказал мне, что мы много дней ехали через пустыню. Меня там продержали двадцать один год, чтобы, если выпадет случай, обменять на кого-то важного.
Однажды непроглядной ночью меня выпустили. После двадцати одного года заточения ты выходишь на волю и не видишь ничего, кроме песков. Не думаешь ни о чем, кроме песков. Когда меня привезли сюда, в особняк, я ничего не понимал и не хотел понимать. Везде было так темно, что я представления не имел, что происходит. С момента отъезда из тюрьмы до момента, когда я открыл глаза в особняке, я ни разу не видел света. Меня передавали из рук в руки в темноте, руки были даже тише, чем ночь, тише, чем стены, тише, чем запертая; дверь в камеру бывалого узника. Кто-то брал меня за запястье и пересаживал в очередную машину. Без слов. Я даже не слышал его дыхания. До того я слышал только крики песков. Я не знал, куда меня везут, да и не интересовался этим. Мысли о вселенной лишают страха.
- 1/64
- Следующая
