Московское небо (СИ) - Градов Константин - Страница 26
- Предыдущая
- 26/61
- Следующая
Я опустил машину на двести. РС-82 пара за парой по восточному берегу, ВЯ-23 — по ближнему откосу. Зенитка била густо с обеих сторон. Я не считал заходов. Считал отвороты.
Когда мы вернулись, я первый раз за полтора месяца подумал, что если они стоят на канале — Москва видна из их биноклей. Не справка из будущего. Рабочая оценка лётчика, который видел, на каком расстоянии открывается с трёхсот метров.
Двадцать восьмого вечером Бурцев вошёл и сказал:
— Яхрому отбили.
Гладков, который весь день сидел молча, не достал ничего из чехла за обедом, не достал и после ужина, — теперь полез под нары, вытащил гармонь, провёл пальцем по меху сверху, не снимая чехла. Постоял. Положил обратно.
Этот жест стал у него вместо музыки.
Двадцать девятого я остался в землянке один на час — старшина прибрал постели, печка прогорела до углей. Я разровнял на планшете лист из ученической тетрадки в косую сеточку. Бумага была та же, что у Тани, я взял пачку у Дуси, у неё в подсобке стояла. Перо в нагрудном, чернильница на столе, в обёртке из ветоши, чтобы не замёрзла.
'Танька, здравствуй.
Бумага догнала меня позже, чем хотелось бы. Поздравляю тебя с пятнадцатью. Это уже много. Береги маму и себя.
Я цел. Полк цел.
Алёша'.
Я положил перо. Посмотрел на «Алёша» в конце. Слово сидело на бумаге плотно, как чужое. Чужое теперь по-другому, чем летом. Тогда — потому что чужое. Сейчас — потому что слишком крепко прижилось.
«Бумага догнала меня позже, чем хотелось бы», — я перечитал, не стал переписывать. Формула пришла откуда-то от Трофимова, из позавчерашнего вечера. С приказа сходила в письмо без сопротивления.
Запечатал. Конверт надписал, положил на угол стола Бурцеву.
Снаружи начало мести низом — снег пошёл сухим, лёг по протоптанной дорожке от землянки к стоянке узкой полосой. Я не вышел курить. Дым по такому холоду горло резал больше, чем грел.
3.
Тридцатое было воскресеньем. Утро началось с того, что Бурцев вошёл с лампой. Лампу он держал в левой руке, чуть впереди, как ходят по землянке, когда не верят, что хватит общего света. На столе у нас керосинка горела на половину фитиля, не справлялась.
— Красную Поляну взяли, — сказал Бурцев. — Тридцать километров от центра.
Молчание было плотным, как мороз снаружи. Никто не двинулся. Захаров медленно поставил кружку на стол, не выпустив. Резников — сидел у дальнего стола, ладонь на тетради, не закрыл. Гладков смотрел в печку.
В дверь приоткрылся Прокопенко. Шапку он снял ещё в сенях, держал в руке. Услышал. Постоял. Шапку не надел, повернулся, вышел.
Бурцев поставил лампу на угол стола.
— Брифинг через двадцать, — сказал. Голос его, как и накануне, был сухой в обе стороны.
В штабной палец Трофимова стоял на Красной Поляне; от Красной Поляны до Кремля — серый карандашный отрезок и числа: «27 км». Цифра была дана не для нас — она просто стояла на карте.
— Два прохода, — сказал Трофимов. — Зенитка густая. Истребители — не гарантирую.
Беляев в углу спросил негромко:
— Третий проход кто думает делать?
Я понял, что он спросил меня. Посмотрел.
— Не буду.
Он кивнул. Не сказал «правильно», не сказал «хорошо». Просто кивнул и опустил глаза на карту.
В воздухе был тот же холод, что внизу, только в воздухе он стоял плотнее, потому что не двигался. Я зашёл с круга. Под нами лежал посёлок Красная Поляна — кирпичные коробки на окраине, белые крыши, чёрные движения у окраин. Это была первая цель за полгода, которую я видел не в поле и не в лесу, а в посёлке. С трёхсот метров видно было слишком много.
Заход под тридцать. Я дал пушки коротко, в двух местах сразу — у окраины, где двигались, и у крайнего дома, где, как мне показалось, стоял полугусеничный. РС-82 — парой по дороге за окраиной. Отворот вправо, без задержки. Сел вторым проходом Гладков, ушёл низом. Третьего захода я не дал; помнил вопрос Беляева — и помнил, что без вопроса сделал бы.
Дома один за другим горели чёрно, без пламени, дымом.
На второй вылет днём я шёл уже без счёта внутри — счёт был только в плане и в боекомплекте. Все вернулись.
Беляев на разборе сказал одно:
— Над Поляной второй заход — край терпимого. Третий — потеряешь машину.
— Уйду со второго, — сказал я.
— Уходи.
Кивок. Больше ничего.
Вечером Дроздов сидел у стены, обеими руками держал кружку. Я заметил это краем глаза, потом посмотрел прямо. Кружка стояла в его ладонях ровно. Не дрожала. Он этого, кажется, сам ещё не знал.
Резников тоже заметил. Не посмотрел на Дроздова прямо, только чуть задержал карандаш над тетрадью. Потом написал одну строку и закрыл страницу ладонью. У него была такая привычка: всё важное сначала становилось строкой, а потом уже — разговором, если вообще становилось. Дроздов сидел напротив и грел пальцы о жесть кружки. Он не знал, что его уже записали.
К одиннадцати в землянке погасили вторую лампу. Захаров спал лицом к стене. Гладков смотрел в печку. Никто не сказал «Красная Поляна» в этот вечер. Слово стояло в землянке и без того.
Я вышел.
Мороз был минус двадцать пять; снег скрипел так, что я слышал каждый шаг трижды — свой и эхо своих с двух дальних капониров. На западе под низким небом стоял рассеянный отсвет — та же полоса, что и неделю назад, не ярче, не глуше. Гул моторов с запада не доходил: мороз глушил.
На стоянке семёрки иней лежал на лыжах толстой коркой. Чехла на капоте не было, его сняли с вечера — Прокопенко всегда снимал до полуночи в такие морозы, чтобы не примерзал. Я положил руку на крыло, в перчатке. Подождал.
Я знал одно: Москву они не возьмут.
До этой ночи это было знанием. Теперь стало опорой.
Я постоял так минуту, может, дольше. Снял перчатку. Положил ладонь на металл винта — на лопасть, ближе к ступице, там, где металл был непокрыт. Холод вошёл сразу, как игла, сквозь кожу до кости. Я считал до десяти. На седьмом стало больно по-настоящему. На десятом отнял.
Тридцать километров, подумал я. Это не фронт. Это дорога до города.
Я надел перчатку. Пошёл обратно.
4.
Первого декабря я с утра увидел через прицел немецкую колонну, которая не двигалась. Грузовики стояли капотами в снегу с правой обочины, двумя нечёткими рядами; у моторов жались тёмные фигуры, кто-то лежал — отдельно, не у машин. Я прошёл над ними двумя проходами, дал РС-82 первой парой, второй парой — пушки. Колонна не отвечала. Никто не побежал.
В рапорте я написал то, что было: «Колонна около двух км, движение отсутствует, цель неподвижна, два прохода, попадания подтверждены».
Прокопенко потом спросил у меня не про колонну, а про мотор.
— На выходе не грелся?
— Нет.
— А обороты?
— Держал.
Он кивнул, будто это было главным. Может, для него и было. Немцы стоят или идут — это для карты. А мотор держал или не держал — это для завтрашнего утра. Он полез под капот, и я вдруг понял, что за эти дни у нас у всех сузился мир: у Трофимова — до синих и красных стрелок на карте, у Бурцева — до сводок, у Прокопенко — до мотора, у меня — до прицела и обратного курса. Москва была где-то за спиной, но держалась сейчас ещё и на том, чтобы завтра утром АМ-38 завёлся с первой или хотя бы со второй.
Второго — то же самое, чуть южнее. Третьего — у Крюкова. Колонны больше стояли, чем шли. Это я писал коротко, как новость, которая ещё не стала новостью.
Третьего декабря вечером я возвращался от штабной к нашей землянке поперёк лётного поля. Низом мело, видимости почти не было; шёл по протоптанному. У восточной кромки я остановился — не оборачиваясь, ухом.
С востока стоял ровный, низкий гул. Не моторов в воздухе. Что-то по земле — большое, длинное, не одно. Колея железной дороги шла от нас вёрст за пятнадцать; я знал, на каком расстоянии слышен эшелон в такую погоду. Это были эшелоны.
Я не повернул головы. Замечу — отмечу. Пошёл дальше.
В землянке Дроздов сидел на нарах, на коленях ученическая тетрадка, карандаш в правой руке. Свет от керосинки давал по бумаге узкий жёлтый клин. Я лёг лицом к стене, не подсматривал.
- Предыдущая
- 26/61
- Следующая
