Выбери любимый жанр

Оттепель (СИ) - Смирнов Роман - Страница 12


Изменить размер шрифта:

12

Оля слушала и думала: они стояли и ждали, и мы стоим и ждём. Только у них была дубрава, а у нас подвал. И у них был Дмитрий Донской, а у нас Жданов. Но ожидание то же самое. И обстрелы, наверное, тоже, только тогда стреляли стрелами, а теперь снарядами, и разница в том, что стрела летит медленно и можно увидеть, а снаряд летит быстро и можно только услышать, и то не всегда, потому что тот, который летит в тебя, ты не слышишь, так говорил дворник Семён Петрович, который воевал в ту войну, в первую, и знал про снаряды всё.

На переменах пили кипяток. Кипяток приносила тётя Нюра, дворничиха, шестидесяти лет, из бойлерной соседнего дома, в алюминиевом бидоне, укутанном в ватник, чтобы не остывал, и дети стояли в очереди с кружками, и тётя Нюра наливала, и пар шёл, и руки от кружки грелись, и это было хорошо, потому что в подвале было семь градусов, а кипяток был горячий, и разница между семью и горячим была всей разницей, какая существовала в тот момент между жизнью и всем остальным.

Тётя Нюра рассказывала. Она рассказывала каждый раз, когда приносила кипяток, и рассказы её были не о войне и не о хлебе, а о вещах, которые казались маленькими и неважными и которые именно поэтому были важнее всего.

— Муська вернулась, — сказала тётя Нюра в этот день, и лицо у неё было такое, как будто она сообщала о снятии блокады. — Пропадала два месяца. Я уже думала, всё. А она пришла. И не одна. С котятами. Трое. Один рыжий, два серых. Рыжий орёт, как пароходная сирена. Серые молчат. Муська худая, рёбра видно, но глаза ясные, и мурлычет, и котят кормит. Я ей молока дала, немножко, из своего. Жалко молока, но Муська же, как ей не дать.

Дети слушали. Мальчик Вова, одиннадцати лет, из соседнего дома, спросил:

— А можно посмотреть?

— Можно. После уроков приходи. Только тихо, а то Муська нервничает, когда шумят.

Оля тоже хотела посмотреть, но после уроков ей нужно было стоять в очереди за хлебом, и очередь была длинная, и если не прийти к трём, то к пяти уже не достанется, и поэтому к Муське она не пойдёт, а пойдёт к булочной, но сама мысль о том, что кошки возвращаются, означала, что город живой, потому что кошки уходят из мёртвых мест и возвращаются в живые, и если Муська вернулась, значит, Ленинград ещё живой, и это было доказательство более убедительное, чем любая сводка и любой приказ.

Обстрел начался в половине двенадцатого, когда Раиса Львовна объясняла дроби, перейдя от истории к арифметике, потому что учителей не хватало и каждый вёл по три-четыре предмета, и дроби давались Оле плохо, потому что она не понимала, зачем делить целое на части, когда целого и так мало, и в этом непонимании была детская логика, которую Раиса Львовна не могла опровергнуть, потому что логика эта была правильной, и целого действительно было мало.

Первый снаряд лёг на Невский, в четырёхстах метрах, и звук был такой, какой бывает, когда очень тяжёлую вещь роняют на очень твёрдый пол, только громче, и пол вздрогнул, и мел подпрыгнул на полочке под доской, и лампочка качнулась, и дети замерли, каждый на своём месте, потому что замирание было первым рефлексом, который вырабатывается у детей, живущих под обстрелом, до того, как они научатся прятаться.

Второй снаряд лёг ближе, метрах в двухстах, и стёкла в верхней части окон, тех, что были на уровне тротуара, вылетели, и осколки упали на пол, и холодный воздух хлынул в подвал, и лампочка погасла, потому что что-то перебило провод, и стало темно, и в темноте Раиса Львовна сказала голосом, который не дрогнул:

— Под парты. Тихо. Переждём.

Дети полезли под парты. Оля забралась под свою, прижав к животу книгу, второй том «Войны и мира», который она носила с собой каждый день, потому что дома оставлять было страшно, вдруг дом разрушат, а книга библиотечная, и Вера Ильинична, бабушка, которая до войны работала библиотекарем, говорила, что библиотечную книгу нужно беречь больше, чем свою, потому что своя принадлежит тебе, а библиотечная принадлежит всем, и потерять то, что принадлежит всем, хуже, чем потерять своё. И Оля берегла. Носила в школу и обратно, в холщовой сумке, которую сшила бабушка из старой наволочки.

Под партой было холодно и темно. Оля сидела, обхватив колени, и книга лежала у неё на коленях, и она чувствовала её вес и её прямоугольную твёрдость, и это было хорошо, потому что вещь, которую можно потрогать, в темноте важнее вещи, которую можно увидеть. Рядом, под соседней партой, сидел Вова и дышал часто, но не плакал, потому что в Ленинграде дети к двенадцати годам уже не плакали при обстреле, это проходило примерно к десяти, а к двенадцати дети просто сидели и ждали, и ожидание это было похоже на то, о чём рассказывала Раиса Львовна про засадный полк, только засадный полк ждал, чтобы выйти и ударить, а дети ждали, чтобы перестали стрелять.

Третьего снаряда не было. Через пять минут Раиса Львовна зажгла керосиновую лампу, и подвал осветился жёлтым, тёплым, неровным светом, и в этом свете лица детей были похожи на лица с картин, которые Оля видела в Русском музее до войны, когда мама водила её по залам и показывала Репина и Сурикова, и лица на картинах были жёлтые и тёплые, как сейчас, и может быть, художники рисовали при свечах, и поэтому лица получались такими, а может быть, лица всегда такие, когда свет неровный и люди только что пережили что-то, чего не хотели пережить.

— На чём мы остановились? — сказала Раиса Львовна, и голос её был ровный, как будто обстрела не было.

— На засадном полке, Раиса Львовна.

— Нет, Вова. Это была история. Мы перешли к арифметике. Дроби.

— А, дроби.

— Дроби.

И урок продолжился, и мел застучал, и Раиса Львовна писала на доске при свете керосиновой лампы, и холодный воздух шёл через разбитые стёкла, и кто-то из старших мальчиков заткнул окна тряпками, и стало чуть теплее, но ненамного, и Оля записывала дроби в тетрадь, и тетрадь была тонкая, в линейку, довоенная, и листов в ней оставалось шесть, и новую достать было негде, и Оля писала мелко, экономя место, как Раиса Львовна экономила мел.

Уроки закончились в час. Оля поднялась по ступенькам, вышла на Моховую. День был серый, безветренный, и снег лежал на тротуарах неубранный, потому что дворников не хватало, тётя Нюра убирала только свой двор, а остальные дворы были ничьи, и снег на них лежал с декабря, утоптанный, жёлтый по краям, с тропинками, протоптанными пешеходами. Оля пошла по Моховой к Литейному, потом по Литейному к булочной, и по дороге видела то, что видела каждый день: дома с заколоченными окнами, дома с выбитыми окнами, дома с дырами в стенах, через которые были видны комнаты с мебелью, с обоями, с люстрами, которые висели на проводах и покачивались от ветра, как маятники, и в этих открытых комнатах было что-то неприличное, как будто дом раздели, и он стоял голый, и все видели его внутренности, которые не были предназначены для чужих глаз.

На Литейном, у перекрёстка с Кирочной, стоял грузовик, и из грузовика выгружали доски, и бригада рабочих, четверо мужчин и две женщины, заколачивали витрину магазина, который был когда-то «Гастрономом» и в котором до войны продавали сыр, колбасу и конфеты в коробках, и Оля помнила этот магазин, потому что мама однажды купила ей там коробку конфет «Мишка на Севере», и конфеты были в золотых обёртках, и на обёртке был нарисован медведь на льдине, и Оля тогда думала, что медведю на льдине, наверное, холодно, и теперь, в феврале сорок второго, стоя на Литейном в валенках и в пальто, из которого она выросла на два сантиметра, но другого не было, она думала, что теперь она знает, каково медведю на льдине, потому что Ленинград и был этой льдиной, и все они были на ней, и льдина не тонула, но и к берегу не приставала, и так было уже полгода, и сколько ещё будет, никто не знал.

Очередь в булочной была длинной, человек тридцать, и Оля встала в конец, и впереди стояла тётя Нюра, которая уже успела сходить, но стояла снова, теперь за соседку, у которой болели ноги, и за Олей встал мужчина в шинели без знаков различия, с одной рукой, левый рукав пустой, заправленный в карман. Мужчина был молодой, лет двадцати пяти, и лицо у него было обветренное, и глаза усталые, и он стоял молча, и Оля тоже стояла молча, и тётя Нюра впереди тоже молчала, и вся очередь молчала, потому что в Ленинграде очереди за хлебом молчали, и это молчание было привычным и понятным, и в нём не было ни обиды, ни злости, а было терпение, то самое терпение, которое Раиса Львовна описывала, когда рассказывала про засадный полк, только засадный полк стоял в дубраве, а они стояли в очереди, и оружием было не копьё, а карточка.

12
Перейти на страницу:

Вы читаете книгу


Смирнов Роман - Оттепель (СИ) Оттепель (СИ)
Мир литературы

Жанры

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело