Смоленское лето (СИ) - Градов Константин - Страница 38
- Предыдущая
- 38/50
- Следующая
В кисете на дне лежала ещё одна бумажка — отдельная, сложенная вчетверо. Я не сразу её заметил. Достал, развернул. Это был старый листок «Известий» — с печатным заголовком «На Юго-Западном фронте» и датой июля. Степан Осипович, видимо, держал его как подложку, чтобы махорка не отсыревала, или просто — как привычку. На обратной стороне у листка были чьи-то карандашные пометки: цифры и сокращения, мелким почерком, не его. Я не стал разбирать. Сложил обратно по тем же сгибам и положил на дно. Это была не моя бумажка.
Закурил — у двери, не у койки, чтобы дым шёл наружу. Затяжка пошла мягче, чем у казённой. Не так дерёт горло, как обычная. Сладкое было в первой ноте, потом — обычное, табачное.
Я постоял у двери минуты три. Не думал ни о чём конкретном. Просто стоял и курил. Махорка горела ровно, без потрескивания — Степан Осипович, видимо, сушил её как-то по-своему; обычная казённая в земляночной сырости начинала трещать по краям, эта шла без трещин. Я докурил половину, остальное затушил о косяк и положил окурок в карман. У меня уже тоже выработалась привычка — не бросать окурки на пороге, чтобы Прокопенко по утрам не подбирал.
Потом вернулся к койке. Положил кисет в нагрудный, на правую сторону, к застёжке. Завязал бечеву так, как Степан Осипович завязывал — узлом сверху вниз, не сбоку.
Это была моя первая.
Восемь дней встали в один ровный шаг.
Подъём в четыре пятьдесят. Завтрак из котла. Вылет в шесть. Возврат в восемь. Дозаправка. Второй вылет в одиннадцать. Возврат к часу. Обед. Машины. Третий, если погода и приказ. Ужин. Карта. Койка.
Четырнадцатого августа моя пара с Морозовым ушла на тыловую колонну восточнее Ярцева. Вышли парой в семь, вернулись к девяти, без потерь. Колонна рутинная — три грузовика, ремонтная летучка, без зенитки. Морозов держал крыло в полусотне метров, не ближе, не дальше. Эрэсы у него легли точнее, чем учебно у Ушакова — он жал кнопку как положено, в нужный момент. Захаров в этот вылет был запасным на земле — стоял у соседнего капонира, смотрел, как мы взлетаем, потом ходил у Прокопенко в подчинении до обеда. Когда мы вернулись, Захаров был там же, у капонира, и наблюдал, как мы заходим на полосу. Это была у него такая школа: смотреть, как пара садится, ещё до того, как ты сам в воздухе. Я в его возрасте такого не делал — у нас в авиации тех лет другая была школа, проще; смотреть на чужие посадки нас учили только инструкторы, а не одни только товарищи. Он этому учился сам.
Пятнадцатого ходили парой Гладков-Захаров. Захаров вернулся с одной пробоиной в плоскости — небольшой, на ладонь. После посадки он подвёл Прокопенко к восьмёрке, показал пальцем без слов, как тот учил у крыла семёрки в августе.
Прокопенко наклонился к крылу. Считал заклёпки вокруг пробоины. Потом выпрямился. Посмотрел на Захарова — не сурово, не одобрительно, ровно. Сказал коротко:
— Считай. Один. Два. Три. Это нормально, лейтенант. Ненормально — когда пять подряд в одно и то же место.
Захаров слушал, серьёзный, как первоклассник у доски. Кивнул. Прокопенко после Захарова пошёл к семёрке — у меня там тоже была пробоина за этот вылет, и Прокопенко её уже видел утром при осмотре.
Я стоял в стороне, не вмешивался. Это была не моя школа сегодня — это была школа Прокопенко.
Вечером того же дня, по совету Беляева, на разборе у нас в землянке был Анохин. Беляев его привёл сам. Анохин вошёл, поздоровался коротко: «Здравия желаю» — без подчёркнутости, без услужливости. Сел на лавку, не отдельно, а на ту же, на которой сидели Жорка и Захаров. Это уже было, значит, что-то сказано без слов: своих сажают рядом, чужих сажают отдельно.
Беляев на разборе говорил по работе дня: что Захаров принёс пробоину, что Морозов отработал чисто, что обоз семнадцатого был с санитарными повозками и потому выбор по концу колонны был оправдан. Анохин слушал. Один раз, когда Беляев упомянул про санитарные, Анохин коротко глянул в сторону Беляева — без удивления, скорее с одобрением. Я отметил это, не подал виду.
После разбора Анохин подошёл к двери, надел пилотку. Я тоже подошёл — мы выходили вместе. Он шёл первым, я за ним. На улице было уже темно.
— Анохин.
Он остановился.
— Соколов.
— Завтра — Захаров с Жоркой. Если сегодня что не так у Захарова в воздухе показалось — скажи Жорке. Мы у Беляева всё проговариваем. У вас, в третьей, не знаю, было ли так.
— Не было. — Он помолчал. — У нас Волошин. У него на разборе мало кто говорил, кроме него.
— Здесь по-другому.
— Видно.
Он постоял ещё, потом ушёл к своей землянке. Я постоял на пороге, посмотрел ему вслед. Прямой шаг. Спокойная посадка плеч. Ни «дёрганья», как сказал Беляев, ни кивков, как у тех, кто приживается в чужой эскадрилье и хочет быть вежлив. Просто шёл.
Беляев был прав: он у нас приживётся.
Шестнадцатого августа была низкая облачность, до полудня не поднимались. Прокопенко тогда подтянул мне правую педаль — она уходила на миллиметр, и я не заметил. Он заметил сам и разобрал тяги. Молча. После обеда облачность подлезла, мы сходили в сторону Дорогобужа на сопровождение, без контакта. Прокопенко после посадки молвил «ходит» и закурил один раз — то есть на полторы затяжки. Так у него теперь была мера времени.
Семнадцатого утром был один из тех вылетов, после которого нечего рассказывать. Шесть машин эскадрильи ушли по дороге, отбомбились по колонне грузовиков, вернулись все. Колонна оказалась обозом — повозки, бочки, две санитарные крытые. Я в эфире слышал, как Беляев на втором заходе перенёс огонь с центра колонны на конец и хвост, не на санитарные машины. Никто этого решения вслух не обсуждал ни тогда, ни вечером. Это был его выбор, и он был правильный.
Вечером того же дня Беляев нашёл меня у умывальника. Я мыл руки от масла — Прокопенко после посадки попросил подержать сальник, а сальник был свежий, в густом масле, и руки за минуту работы стали чёрные до запястий. Беляев подошёл с другой стороны умывальника, тоже плеснул в лицо. Не сразу заговорил.
— Соколов.
— Товарищ капитан.
— Анохин. Завтра у нас с ним полная неделя в паре. Идёт ровно.
— Слышал, что идёт.
— У него до Волошина было два вылета с третьей. Опыта мало. Но ровный, не дёргается. С ведущим работает, как полагается.
Он мне это говорил, как мне казалось, не для отчёта — а потому, что больше некому было сказать. С Кравцовым он бы это обсуждал, но Кравцова в санбате нет уже неделю. С Бурцевым — Бурцев ему не пара по этой части. С Трофимовым — Трофимов командир полка, ему положено докладывать, а не делиться. Со мной — я был ведомый Павлюченко, но в этом смысле я был ему свой по линии. Вторая пара, как его первая. Мы знали друг про друга больше, чем кто-либо в эскадрилье.
— Анохин — ты бы его при случае привлёк к нам на разбор, — сказал Беляев. — Не как ведомого. Как лётчика. Чтобы он у нас в эскадрилье прижился до конца. Третья эскадрилья ему теперь чужая.
— Понял, товарищ капитан.
Он кивнул, вытерся серым общеэскадрильным полотенцем, повесил его обратно на гвоздь и пошёл к штабной палатке. Я остался у умывальника.
Анохин. Ровный, не дёргается. Я про него уже знал больше, чем сам ожидал.
Восемнадцатого вечером, после ужина, у входа в землянку 3-й эскадрильи стоял Иващенко. Держал в руках чужой вещмешок. Полтавчанин держал вещи сибиряка — Беломестный с задания не вернулся. Сбит зениткой над переправой, сказал кто-то в эфире. Иващенко собирал молча: гимнастёрка, бритва, две тетради, карандаш, фотография родителей у бревенчатой стены. Чернильница пустая. Кисет неначатый, новый. Я постоял в стороне, не подошёл. Подходить было нечего сказать. У меня в моей собственной памяти — той, чужой, что теперь моя — лица Беломестного не было. Я его видел один раз в строю двенадцатого августа.
Утром не было слышно гармони из 2-й эскадрильи — кто-то говорил, что Колька там умел петь по-сибирски. Я ни разу не слышал.
В тот же вечер я возвращался от стоянки к землянке. На пороге землянки 1-й сидел Тихонов. Кружка в правой руке, полпорции чая. Локти на коленях, кружка на весу, не ставил на крыльцо. Я подошёл, постоял рядом. Он не поднял головы. Я сел рядом — на ту же доску у порога, в полуметре. Тоже не сразу.
- Предыдущая
- 38/50
- Следующая
