Порох непромокаемый (сборник) - Етоев Александр Васильевич - Страница 2
- Предыдущая
- 2/43
- Следующая
Такое же пальтецо, мышиного с пролысью цвета. Те же брюки в кривую линейку. И шляпа — главное, шляпа старинного охотничьего покроя.
А на шляпе — сбоку — жестяная птица глухарь.
И уши, и нос трамплином, и голос — все было его.
И только рыжие мочалки усов, топырящиеся из-под мохнатых бровей, были, кажется, не его.
Я задумался.
Глаза странного человека закрывали огромные, в поллица, очки — коричневые, без просветов, как маска.
Нет, очки были не лодыгинские. Тот носит обыкновенные, и дужка перемотана изолентой.
Я задумался еще крепче. Мне сделалось интересно. Я стал присматриваться. Сначала к шляпе с приклепанным к ней намертво глухарем.
Шляпа на человеке жила своей особенной жизнью. Она тихо сползала ему на глаза, доходила до какой-то черты и, должно быть, почувствовав, что пора, — быстро падала с головы на асфальт.
Асфальт всхлипывал, шляпа — тоже, человек нагибался за шляпой, и в это время с лица спадали очки.
Так он стоял, сгибаясь и разгибаясь. Сначала падала шляпа, потом, за шляпой, очки. По очереди: шляпа — очки.
Но кто это был, Лодыгин или не он, — с места, откуда я наблюдал, было не разглядеть.
Человек стоял рядом с домом, плечом подпирая стену, и в промежутках, когда не двигался, напускал на себя вид человека, который очень старательно высматривает кого-то на улице. Слишком старательно — и дураку было ясно, что смотрит он для отвода глаз. Я это понял сразу. Но это было еще не все. Не самое любопытное. Интереснее было другое.
Рядом с ним стоял еще один человек, без шляпы.
Ростом этот второй был ниже первого ровно на высоту шляпы, это когда у первого она держалась на голове. Держался он ровно, не сгибаясь-не разгибаясь.
Лица у них были похожи. Вернее, очки на лицах. Коричневые, огромные, словно куплены в одном магазине.
Я тихонько присвистнул и продолжал наблюдать.
Похоже, у этого, что держался ровно, болели зубы. К щеке его прирос какой-то дурацкий бабий платок в зеленый горошек да еще сверху перевязанный узелком. Как заячьи уши.
Стояли эти двое тоже как-то не по-людски, а друг к другу спинами. Они как бы не замечали один другого, как бы старались всем показать, что знать друг друга не знают и совсем друг другу не интересны.
Такая вот загадочная картинка.
Поначалу картинка была немой. Только глухо стукала шляпа, звякали об асфальт очки да с задержкой в четверть секунды до подворотни, откуда я наблюдал, долетало гулкое эхо.
Но что-то было еще — какое-то бормотанье, чей-то голос, невнятный и шепелявый, скрывающийся за бубном очков и глухим барабаном шляпы. Чей только?
Я навел на резкость глаза и увидел, как у первого шевелятся губы. Голос был определенно Лодыгина. Говорил он как бы в пространство, как бы беседовал сам с собой, а второй, стоящий к нему спиной, как бы его не слушал.
Не слушал-то он не слушал, только ухо его дергалось, как укушенное, когда у первого шевелились губы. Потом проходило время, и первый, наговорившись, давал губам отдохнуть.
Тогда начинал другой. И все менялось местами. Второй шевелил губами, а первый как бы его не слушал.
Сцена была удивительная. Эти двое стояли, пока не думая расходиться. Ветер трепал их пальто, ежик на голове бесшляпого волновался, словно пряди Медузы, а в несчастную шляпу первого, когда она падала на асфальт, наметало палой листвы из садика на углу с переулком.
Тогда первый хватал свою ненавистную шляпу и, словно старинный сеятель, расшвыривал их оттуда по сторонам.
Надо было что-то решать. Улица уже оживала, и ясно было, что долго этим двоим не выстоять.
— Господи, ну я-то в чем виновата! — сказала мама, Суламифь Соломоновна. — Снова валяешь дурака?
— Я репетирую, — сказал Женька и смычком уколол струну.
— Врет, — сказал попугай с нагловатой попугайской улыбкой.
— Вижу я, как ты репетируешь. Это ж подумать — все для него, себя ради него не жалею, а что взамен? Черная неблагодарность! «Я репетирую». Если б Ойстрах так репетировал, кем бы он стал? Ойстрахом? Водопроводчиком он бы стал. Тебе абсолютно все равно, что говорит мать. Меня ты не слушаешь. Но если я для тебя ничто, то хотя бы ради памяти твоего покойного дедушки не сиди сложа руки. Работай.
— Я не сижу. Я репетирую.
— Ну хорошо, хорошо. Это хорошо, что ты трудишься. Ты еще маленький и многого в жизни не понимаешь. И может так получиться, что когда поймешь, будет поздно. Так вот, чтобы не было поздно, ты должен меня во всем слушаться. Я твоя мать, и плохого тебе не желаю. Как ты этого не понимаешь!
Паза ее стали влажными и коричневыми от заботы и от печали.
— Мама...
— Нет, ты не понимаешь. Пойми, у тебя способности. Ты сам не знаешь, что у тебя способности. А я знаю. И я их разовью. Так что, не думай, водопроводчиком у тебя стать не получится. Не для этого я тебя родила. Вот увидишь, я сделаю из тебя Ойстраха.
Нитка с китайским жемчугом дрожала у нее на груди. Мама теребила жемчужины, оживляя их теплыми подушечками ладоней. Попугаи, тревожно нахохлившись, принюхивался к куриным запахам кухни. Петушок на кухне, уже опаленный, уже отпевший лебединую свою песню, томился в тесной кастрюльке в золоте бульонной воды.
Жемчужины играли на солнце на белой материнской груди. А петушка принесли им в жертву, чтобы они играли на солнце, а порча и коварная чернь не подкрадывались их погубить.
Мама знала, как спасать жемчуг, — знала от своей мамы, бабушки Женьки Йониха, а та еще от своей, и так далее, от матери к дочери, в мудрую глубину веков.
Надо было дать склевать жемчужины петуху; там, в петушьей утробе, жемчуг набирал силу, а через день, к субботе, петух приносился в жертву, внутренности из него вынимались, и жемчужины, все новенькие как одна, снова радовались своему воскресению.
Мама, Суламифь Соломоновна, сказала сыну: «Играй» — и ушла.
Женька Йоних печально вздохнул и подумал про свой Египет.
За окошком над полосатыми крышами полз по небу жук-скарабей. За Фонтанку, по белу небу, и лапками катил перед собой солнце.
Женька тронул струны и тихонечко заиграл.
Улица оживала.
Прошаркал вялый инвалид Ртов выпить квасу в Покровский сад. Молодые мамы выкатывали коляски. Прохожих становилось все больше.
Надо было что-то решать. Улица сама и решила.
«Сделаться на время прохожим. Ну конечно. Проще простого».
Превратиться в прохожего, пройти мимо этих двоих и послушать, о чем они там щебечут.
Прохожий — вещь незаметная. Он в каком-то смысле предмет. Как тот фонарь, или эта стенка, или урна, или копейка на мостовой.
И поскорей, пока эти двое не разбежались.
Я вышел из подворотни, быстренько одолел улицу и свернул за угол на проспект. Постоял, сосчитал до двух и опять вернулся на улицу, на ту сторону, где стояли они.
Что на свете серее пыли? Мышь. А серее мыши? Правильно, школьная форма.
В своем мышином костюмчике я чувствовал себя невидимкой. Костюмчик был мешковатый, то есть сильно напоминал мешок. Мешок, а в мешке — я на фоне длинной серой стены дома № 31.
Игра в прохожего мне понравилась. В ней главное — быть естественным, вести себя по-простому, средне, не выделяясь. Примерно так же, как в жизни.
Я шел себе руки в брюки, насвистывал «Подмосковные вечера» и, как бы щурясь от воскресного неба, присматривался к таинственным незнакомцам.
До них оставалось домов пять или шесть. Я уже приготовил уши. Вот тут-то и случился конфуз.
Дом № 23 был цветом не такой, как другие. Другие стояли серые — от времени и от скуки, — а этот весь был какой-то бледный, золотушно-чахоточный, и стоял, опираясь, будто на костыли, на старые водосточные трубы.
Моя серая мешковина на фоне этой больничной немочи была, как толстый рыночный помидор на тарелке с магазинными сухофруктами.
- Предыдущая
- 2/43
- Следующая
