Есаул (СИ) - Тарасов Ник - Страница 36
- Предыдущая
- 36/53
- Следующая
— Проходите! — махнул рукой подьячий. — Ларион Афанасьевич велел принять сейчас.
Я мысленно снял шапку и поклонился перед Карлом Ивановичем. Одно письмо. Два часа на морозе вместо неделей обивания порогов. В этом веке (да и в моем бывшем тоже) связи — это валюта твёрже алмазов.
Мы поднялись по ступеням. Подьячий семенил впереди, поминутно оглядываясь на Бугая, словно боялся, что тот откусит кусок от перил.
Внутри приказа пахло специфически. Это был запах власти. Смесь горелого воска, прогорклых чернил, старой бумаги, пыли и… сушёной рыбы. Видимо, кто-то из писарей перекусывал прямо на рабочем месте.
Тесные коридоры, низкие своды. Вдоль стен — бесконечные полки, забитые свитками.
Я шёл и смотрел на эти свитки. Каждый из них — чья-то боль. Чья-то просьба. «Дайте хлеба». «Защитите от соседа». «Выделите порох». Тысячи голосов, замолкших в бумаге, ожидающих, когда на них упадет августейший взгляд. Или взгляд дьяка.
Подьячий привел нас к дубовой двери. Постучал костяшкой пальца — тихо, подобострастно.
— Войдите! — донесся изнутри сухой, скрипучий голос.
Мы вошли.
Палата была небольшой, жарко натопленной. В углу пылала изразцовая печь. Окна со слюдой пропускали мало света, поэтому на столе горели толстые восковые свечи в массивном шандале.
За столом, заваленным ворохом бумаг, сидел он. Ларион Афанасьевич.
Фон Визин не соврал. Дьяк выглядел так, будто его вырезали из морёного дуба и забыли покрыть лаком. Сухое лицо, глубокие морщины, кустистые седые брови, из-под которых буравили мир колючие, умные глаза. И очки, съехавшие на кончик носа — большие, в тяжёлой оправе, с толстыми стёклами. Натуральный профессор. Одет он был просто — в тёмный кафтан, без золота и побрякушек.
Перед ним стояла чернильница, лежало перо и раскрытый свиток.
— Ну? — спросил он, не поднимая головы от бумаги. — Кто таковы будете?
Я сделал шаг вперед. Бугай остался у двери, изображая статую командора. Я чувствовал, как вспотели ладони. Сейчас. Главное — не сбиться. Не перепутать слова.
Я набрал в грудь затхлый воздух приказа.
— Государев холоп, донской казак, есаул Тихоновского острога Семён, бьёт челом великому государю, царю и великому князю Михаилу Федоровичу всея Руси…
Слова вылетали из меня чеканно, как пули из ствола. Я не глотал окончания, не торопился, держал ритм. Я смотрел ему ровно в переносицу, как учил Карл Иванович.
Дьяк перестал писать. Перо в его руке замерло. Он чуть наклонил голову вниз и поверх очков на кончике носа уставился на меня. Взгляд его колючих глаз словно сверлил дыру во мне. Он молчал секунду, вторую. Перо в его длинных, узловатых пальцах медленно провернулось вокруг своей оси.
— Ладно, — сказал он наконец. Голос был скрипучий, как несмазанная петля. — Складно говоришь. Не мычишь, как иные. Изволь к делу.
Я подошел к столу и положил перед ним челобитную.
— Острог Тихоновский, бывший безымянный, на южном рубеже, — начал я, переходя на язык цифр. — Гарнизон — двести двадцать пять сабель и пищалей по списку. Из них в строю — сто двадцать, в том числе три десятка новиков. Потери за нынешний год — сто четыре души убитыми и увечными, кои к службе более не способны. Ещё один переведён в иной гарнизон. Пополнение набираем беспрестанно.
Дьяк взял мою челобитную, быстро пробежал глазами. Хмыкнул.
— Порох, — продолжал я, пока он читал. — В пороховницах ныне восемнадцать пудов. Свинца — шесть пудов. Ядер нет, пушек исправных нет. После недавней осады турецкой запасы сильно поубавились, острог отстроили своими силами — и сразу челом к вам, Ларион Афанасьевич, дабы государев рубеж в надлежащем порядке содержать.
Я говорил сухо. Никаких «спасите-помогите». Про калым наш в виде торжища не стал говорить, дабы не наводить смуту в его голове — это наши внутренние дела по выживанию. Только факты. Факты — это кирпичи. Из них можно построить стену. А эмоции — это вода.
Ларион Афанасьевич дочитал. Отложил бумагу. Сдвинул брови, превратив их в одну сплошную линию обороны.
— Сто двадцать в строю, говоришь? — спросил он.
— Верно. В том числе три десятка новиков, ратного дела не знавших, но с воинственной жилкой.
— Пищалей исправных сколько?
— Семьдесят. Остальные — хлам, замки битые, стволы дутые.
— И пушек исправных, говоришь, нет?
— Нет, Ларион Афанасьевич.
— Кто старший?
— Был наказной атаман Орловский-Блюминг. Бежал бесчестно. Ныне атаман выборный — Максим Трофимович.
При упоминании Орловского дьяк едва заметно поморщился, будто раскусил кислую клюкву, а потом заел её долькой лимона.
— Орловский… — пробормотал он себе под нос. — Знаю такого. Пустозвон и трус, в шелках щеголяет, а как до дела — так нет его. Петух без шпор. А Максим этот кто? Из ваших?
— Да, Ларион Афанасьевич, бывший сотник в нашем остроге.
Он замолчал. Взял перо, макнул в чернильницу. Капля чернил сорвалась с кончика и упала на какой-то черновик. Дьяк смотрел через очки на эту кляксу, думая о своём.
В палате повисла тишина. Только печь гудела да свечи потрескивали. Я стоял, не шевелясь. Чувствовал, как по спине, под кафтаном, ползет капля пота.
Решает. Сейчас он решает — жить нам или умереть. Подпишет — будет порох. Не подпишет — будет братская мог… Нет. Не подпишет — будем думать, решать проблему, вспоминать, чему учил Рэй Донован.
Ларион Афанасьевич поднял на меня взгляд. Потом перевёл его на Бугая. Потом — снова на меня. В глазах его не было ни добра, ни зла. Только калькулятор. Он взвешивал: стоит ли этот далекий, «никому не известный» острог затрат казны? Или проще забыть, списать в расход?
— Принял. Дело разберу, — сказал он наконец. Тон был ровный, без эмоций. — Бумагу рассмотрю. С росписью казны сверюсь.
Он отодвинул мою челобитную в стопку «на рассмотрение».
— Приходи через седмицу. За ответом.
Вот оно. Московское «посмотрим». Не «да», не «нет», а то самое бюрократическое болото, в котором тонут надежды. Бюрократический кот Шрёдингера, мать его… Но это был шанс. Бумага не полетела в корзину. Она легла на стол.
— Благодарствую, Ларион Афанасьевич, — я поклонился. — Через седмицу буду.
— Ступай, — он уже снова макал перо, потеряв к нам интерес.
Мы вышли из приказа.
Холодный воздух ударил в лицо, но я его даже не почувствовал. Ноги были ватными. Напряжение, державшее меня в струне все это время, начало отпускать, сменяясь дрожью.
Дверь приоткрыта. Щёлочка есть.
Но за этой дверью может быть что угодно. Может быть склад с бочонками пороха. А может быть пустой, пыльный чулан с отказом.
— Ну, батя? — спросил Бугай, когда мы отошли от крыльца, пробиваясь через толпу. — Получилось?
— Не знаю, Бугай, — честно ответил я, глядя на серое московское небо. — Не послали — уже хлеб. А дадут ли… это бабушка надвое сказала. Теперь ждём. И молимся, чтобы у дьяка настроение хорошее было. Или чтобы ему кто-нибудь… поспособствовал.
Голицын… Тяжелая артиллерия. Пока придержим. Но если через неделю будет отказ… тогда придется выкатывать всё.
— Пошли, — сказал я. — Надо выпить. Сбитня горячего. А то я сейчас в ледышку превращусь.
Мы зашагали прочь из Кремля. Москва продолжала шуметь вокруг, равнодушная и жестока. Но теперь я знал: мы в игре. И первый ход сделан.
Мы вышли за ворота Кремля, и морозный воздух тут же попытался залезть за воротник, но мой новый тулуп держал оборону не хуже крепостной стены. Настроение было странным: вроде бы и не послали, но и хлебом-солью не встретили. «Бумагу рассмотрю» висело над головой, как сосулька, готовая сорваться в любой момент.
Бугай шагал рядом, раздвигая плечами редких прохожих. Он молчал, но я чувствовал, что его что-то беспокоит. Часто он сопит как паровоз или бурчит под нос про еду, а тут — тишина.
— Батя, — прогудел он вдруг, не поворачивая головы. Голос был низким, почти шелестящим, несоразмерным его огромной туше.
- Предыдущая
- 36/53
- Следующая
