По Руси - Горький Максим - Страница 68
- Предыдущая
- 68/87
- Следующая
— Беда!
— Какая?
— Так.
И с явным удивлением заговорил тихонько:
— На что мне она, торговка эта? Ведь сыт я, — огородницы меня любят, которая хошь. А — не нравится мне хозяин: зачем он с Хлебниковым в дружбе? За глаза — поносит его, ругает, а сам в гости зовет… Ну, так я его тоже обману!
— Зря ты делаешь это.
— Конечно — зря! — согласился Тимка.
Над полем висели черные клочья облаков, между ними, в синих просветах, блестят круглые звезды. Где-то отвратительно воет собака. Тихонько просвистела шелковыми крыльями ночная птица.
— Скушно, — сказал Тимка. — Пойду спать… На дворе послышался голос Кешина:
— Ты — съезди.
— Надо, — кратко молвила торговка.
— Дом — хороший. Прямо над рекой. И сад. Двенадцать яблонь.
— Ну, прощай.
За ворота вышла торговка, кутаясь в шаль; Тимка встал и пошел рядом с ней, спрашивая:
— Венчаться уговаривает?
Она не ответила, поглядев на меня и не останавливаясь.
— Старый чёрт, — сказал Тимка, погружаясь в сумрак.
— Тише, — внятно отозвалась женщина. — Ты этим — не шути, это дело серьезное для меня…
Над моей головой открылось окно, высунулся Хлебников в белой рубахе и забормотал:
— Это кто пошел, а? Кто?
Он сейчас же исчез, а через минуту выскочил за ворота в одном белье и, приложив ладонь ко лбу, наклонившись, стал смотреть вслед паре, тихонько уходившей вдоль забора, по медным пятнам луны. Я встал и пошел во двор, но огородник обогнал меня, трусцой подбежал к окну Кешина и застучал в стекло.
— Семен Петров — выдь-ка!
Потом оба они снова побежали за ворота, и Хлебников говорил, захлебываясь словами:
— То-то! У эдаких совести нет…
Кешин на бегу спотыкался и мычал.
Они долго стояли у ворот, глядя вдаль и разговаривая шёпотом, только Кешин дважды громко сказал:
— Так…
Потом он же внятно и спокойно выговорил:
— А пожалуй, дождик будет ночью.
Хлебников ушел первый; проходя мимо крыльца, за которым я стоял, он бормотал:
— Дурак…
Потом, не спеша, прошел к себе чистенький бондарь, вздыхая по пути:
— О господи… господи!
Я нашел работу и, уходя из дома на рассвете, возвращаясь усталый поздно вечером, потерял возможность наблюдать ленивенькое течение жизни в доме Хлебникова. Мне даже казалось, что она стоит на одном и том же месте, как вода в омуте, где не водится никаких чертей и нельзя ожидать значительных событий.
Но вдруг эта жизнь разрешилась темной драмой.
В августе, когда на огородах копали свеклу, брюкву и репу, суток двое непрерывно, днем и ночью, шел дождь, то — ливнем лил, то — сыпался по-осеннему настойчиво, мелкий и холодный. К утру третьих суток дождь снова хлынул потоками, оглушительно бил гром, сверкали страшные синие молнии, а на рассвете тучи точно рукою смахнуло, и на чисто вымытом небе празднично расцвело удивительно яркое солнце.
В огород вышли голоногие бабы, подобрав юбки до колен; из окна моего чердака я слышал их веселый хохот, визг, стук железных лопат, отвратительный скрип несмазанного колеса тачки.
Но вдруг все звуки исчезли, точно утонув в серебряных лужах, между гряд. Я шел по двору, на работу в город, когда меня ударило это неожиданно наступившее молчание и затем, через несколько секунд, пронзительный бабий визг:
— Девоньки-и — кричите-е!
И десяток голосов сразу создал целый вихрь испуганных криков; по грядам из огорода на двор бросились две девушки, одна кричала:
— Иван Лукич!
А другая:
— Батюшки!
Я бросился в огород, — там, у забора, около парников, в раскисшей земле лежал вниз лицом Тимка, плотно облепленный мокрой рубахой. Солнце, освещая влажный кумач на его костлявой спине, придавало материи жирный блеск свежесодранной кожи. Левая его рука, странно изогнувшись, пряталась под грудью, закрывая ладонью лицо, правая откинута прочь и утонула в грязи, торчал только мизинец, удивительно белый.
За спиной у меня раздался густой голос дьякона:
— Это — не молнией, а — лопатой, вот она, лопата!
Босою отекшей ногой он трогал замытую в грязь лопату и, мрачно надувшись, смотрел на Хлебникова, который стоял рядом с ним в пиджаке, в подштанниках и одной галоше.
— Не тронь, — крикнул Хлебников. — До полиции ничего нельзя трогать!
Дьякон поднес к его лицу огромный красный кулак и громко сказал:
— Это твое дело!
— Чего-о? — взвизгнул огородник, подпрыгнув. — А ты понимаешь, что сказал, а?
Дьякон угрюмо отошел в сторону, а бабы, наваливаясь одна на другую, бормотали:
— Кто же это, кто?
Старостиха, всхлипывая, крестилась и точно молитву читала, повторяя:
— Ему не надо — кто. Ему ничего не надо!
Влажный ветер, стряхивая с деревьев листья, осыпал ими живых и мертвого.
Хлебников сипло ругался, а дьякон гудел:
— Это всё из-за вас, бабы…
День разгорался ярче, сырой воздух, становясь теплее, обдавал запахом бани, укропа. Я смотрел на мизинец Тимофея, жалобно высунувшийся из грязи, на его вспухший затылок, — дождь гладко причесал жесткие волосы, и под ними было видно синюю кожу.
— А где Кешин? — вдруг закричал огородник. — Зовите его!
— Сейчас я схожу, — услужливо предложил дьякон и пошел, тяжело шлепая по лужам босыми ногами. Я отправился за ним. На дворе дьякон тихонько сказал мне:
— Конечно, — это Хлебников… верно?
Я промолчал.
— Ты как думаешь?
— Не знаю кто…
— И я не знаю, конечно. Кто-нибудь убил же! Без озлобления — не убьешь. А кто злобился на него? Ага!
Дверь в квартиру Кешина была не заперта, мы вошли, оглянулись, — в полутемной комнате было тихо, пусто.
— Где же он? — бормотал дьякон. — Эй, Кешин!
На столе у окна, освещенная солнцем, лежала маленькая книжка, я взглянул в нее и прочитал на чистой странице крупные угловатые слова:
— Смотри-ко, — сказал я дьякону.
Он взял книжку в руки, приблизил к лицу, прочитал запись вслух и бросил книжку на стол.
— Обыкновенное поминанье…
— Его тоже Семеном зовут.
— Ну, так что? — спросил дьякон и вдруг посерел, вздрогнул, говоря:
— Стой — новопреставленного? Ново… Он выбежал в сени, на что-то наткнулся там, загремел и дико зарычал:
— У-у…
Потом в двери явилось его туловище, — он, сидя на полу, протягивал руку куда-то в сторону, пытался выговорить какое-то слово и — не мог, дико выкатывая обезумевшие глаза.
Я, испуганный, выглянул за дверь, — в темном углу сеней, около кадки с водою, стоял Кешин, склонив голову на левое плечо, и, высунув язык, дразнился. Его китайские усы опускались неровно, один торчал выше другого, и черное лицо его иронически улыбалось. Несколько секунд я присматривался к нему, догадываясь, что он повесился, но не желая убедиться в этом. Потом меня вышибло из сеней, точно пробку из бутылки, за мною вылез дьякон, сел на ступенях крыльца и жалобно забормотал:
— Вот, — а я на Хлебникова подумал… ах, господи!
По двору бегали бабы, на огороде кто-то выл.
— Скорей!
Шел Хлебников, держа в руке грязную галошу, и пророчески, громко говорил:
— Живущие беззаконно так же и умрут!
— Да будет тебе, Иван Лукич! — заорал дьякон. — Кешин-то повесился…
Какая-то баба охнула, и стало тихо. Хлебников остановился среди двора, уронил галошу, потом подошел к дьякону и строго сказал:
— А ты, зверь, меня оклеветал вслух, при всех! Меня!
Не заглянув в сени, он сел на крыльцо рядом с дьяконом, успокоительно говоря:
— Сейчас полиция придет!
Но, высморкавшись, добавил с грустью и благочестиво:
— О господи, векую оставил нас еси?
Потом спросил, косясь в темную дыру сеней:
— На поясе удавился, на шелковом?
Дьякон пробормотал:
— Отстань Христа ради…
36
ЛЁГКИЙ ЧЕЛОВЕК
Рассказ
Впервые напечатано в журнале «Летопись», 1917, май — июнь, с подзаголовком «Воспоминания».
В одном из писем к В. А. Десницкому М. Горький указывал, что рассказ «Лёгкий человек» (в письме М. Горький называет его «Сашка») можно рассматривать как набросок к повести «Сын» (см. также примечание к повести «Мать» в седьмом томе настоящего издания).
- Предыдущая
- 68/87
- Следующая