НРЗБ - Гандлевский Сергей - Страница 28
- Предыдущая
- 28/35
- Следующая
Следующие несколько страниц отданы под записи сугубо бытового характера, а вот снова – хроника тех дней: «Вчера ураган телефонных звонков, один другого хлеще. Сперва – Левина мать: „Вы погрязли в пучине разврата, но не отдам я вам честь дочери моей…“ и т. д. – словом, что-то из репертуара „Мариинки“ времен пермской эвакуации». (Бедная моя мама.) «А после, почти минута в минуту, – заполошный звонок: тот самый миляга-авангардист с совершенно анекдотической фамилией, чуть ли не Рабинович. Просил образумить бретеров, присовокупив напоследок, что Отто слег. Потащился с лекарствами к Отто. Взял у него заодно экземпляр „рукоделья“. Дома полистал, расчувствовался, хотя есть опечатки, выпил немножко – какое там немножко! Чует мое сердце: быть запою, осложненному хлопотами с площадкой молодняка. Делать нечего – еду на ночь глядя к Леве, миротворец я хренов; смех и грех. Не Рабинович он никакой – Шапиро».
Так что, досточтимая Татьяна Густавовна, сенсации не случилось: прозы в «китайской тетради» нет как нет – одни благие намерения. Художественная ценность данных каракулей сомнительна, но от кое-каких почеркушек Чиграшова меня бьет озноб уже не литературоведческого свойства, и иммунитет, хоть убей, не вырабатывается. Время лечит плохо, не многим лучше Адамсоновой медсестры. Налицо передозировка. Нижеследующие пассажи окрещены мною попросту – «Крот и Дюймовочка».
Скажем, такая запись (на глаз – июнь-июль): «Прелесть – этим все сказано. Совершенно неприличный, особенно после вчерашнего, большой, как наклеенный, бледно-розовый рот, заставляющий вздрагивать мои поджилки, подростковые резцы-лопаты прихватывают нижнюю губу, придавая физиономии восхитительное глумливо-ребячье выражение, яркие глаза – кажется, что их больше, чем надо, как на кубистском полотне. А телодвижения… До сердечных перебоев меня тревожит эта травоядная грация: подмывает защитить или обидеть. И в этих-то устах – солдатское словцо „кончать“!». И отступив две строки, видимо, охолонув и все взвесив, впрыснул абсолютно в своей манере малость дегтя: «А. – вылитая тезка, очаровательный утенок, обещающий вырасти в пошлейшую гусыню, но слаще женщины у меня не было».
Но даже ему, стилисту-сладострастнику, словесный портрет удался не вполне. Разгадкой Аниного облика была живость, стоп-кадр здесь бессилен. Нечастая в пору моей молодости, ныне подобная внешность стала вполне распространенной, даже тривиальной и, более того, модной. Кормежка, что ли, улучшилась? И теперь каждый мордоворот, достигший годового заработка в 25 000 зеленых, первым делом обзаводится такой вот длинноногой белобрысой киской, одновременно с «Ауди» б/у (пробег не более 100 000 км по европейским дорогам) и бультерьером. Поэтому по два-три раза в неделю сердце мое екает на всю улицу, и я сворачиваю плешивую голову на 180о. Обознатушки, отбой. Или это у меня предклимактерическое? И тоска моя всякий раз забывает, что давным-давно нет и в помине девушки-стригунка, а есть корпулентная матрона, мать семейства. Теперь вот и ее нет. На удочку уличного сходства попался я в минувшую пятницу и не жалею, но – оставлю это приключение себе «на сладкое».
Не плеснуть ли из ковшика на каменку, не поддать ли жару? Не сыпануть ли лишнюю щепоть соли на старинные раны? Вот несколько страниц, мигом превращающие текстолога со стажем и ведущего специалиста по Чиграшову в вуайериста, приникшего с отвисшей от недужного внимания челюстью к замочной скважине – своеобразное «peep-show».
«Вчера А. как прорвало, сидя напротив меня в чем мать родила, покуривая и прихлебывая остывший чай, – исповедывалась битый час.
Небольшой шахтерский городишко. Помянутая мать – мать-одиночка: смолоду – вылитая Любовь Орлова, бывшая провинциальная актриса с возгласами и жестикуляцией, энтузиастка-сталинистка, выпивоха, понятно, с нетрезвой слезой вспоминающая гастроли фронтовых бригад. Любила завить горе веревочкой, тряхнуть стариной и гульнуть так гульнуть с театральной братией какой-нибудь проезжей белореченской или гомельской труппы: «Федька, солнце мое, совсем ты стал лысый! Наливай, дуся, неспетая ты моя песня!»«. Под застольный галдеж А. коротала детство.
В считанные годы хранительница семейного очага проделала стремительный – сообразно темпераменту – путь от библиотекаря до буфетчицы на станции. Жили они помаленьку в одной комнате в доме барачного типа от одного материнского загула до другого.
Раз в два-три месяца вырастал в дверях очередной друг юности, жовиальный работник кулис. Пили, пели, вспоминали; было интересно, но досаждало, что мать быстро пьянеет и забивает хмельным словоизвержением обаятельного балагура-собеседника. Гостю стелили на полу; спустя полчаса мать вставала и при пламени спички проверяла, спит ли дочь, – и это было особое искусство: не выдать себя смаргиваньем. Удостоверившись, что всё тишь да гладь, мать ложилась к гостю, и начиналось это . Но А. пугали не столько возня и постанывание справа от ее раскладушки, сколько завтрашний спектакль, потому что наступал день, и двое взрослых и девочка-подросток как ни в чем не бывало продолжали играть в мать, дочь и друга-постояльца.
А. было четырнадцать лет, когда друг-постоялец, клоун гастролировавшей в городке цирковой труппы – дядя Коля чем свет сделал отроковицу женщиной. Накануне с вечера все разыгрывалось, как по нотам: сперва застолье – веселое поначалу, бессвязное к концу, – потом проверка спичкой, потом это . Но это длилось так долго и с таким шумом, что уснула А. только под утро, а когда проснулась, мать уже ушла на службу, а дядя Коля сидел, покрывшись простыней и свесив ноги с материнской кровати, и как-то заново разглядывал проснувшуюся. Разглядывал-разглядывал, а после откинул с чресел простыню и показал А. свое хозяйство. Парализованная страхом и любопытством, девочка почти не сопротивлялась, сильной боли не испытала и зла на растлителя не держала».
Эврика. Вот, собственно, с какого потолка взялись в Анином рифмоплетстве цирковые коннотации. Но продолжение следует. Для потомков припасена еще одна фривольная новелла в ренессансном ключе.
«Уже в Москве, где А. последние два года живет в теткиной квартире и через пень-колоду учится всякой гуманитарной премудрости, она, беспутное создание, сошлась с пятидесятилетним гинекологом Гальпериным. Он, умелец, и натаскал провинциалку-дилетантку по части любовной акробатики, прилежно освоил в этом девятивратном граде кое-какие ходы и выходы, привадил к французской любви. А. долго пребывала в убеждении, что это они первые в целом свете такое удумали, и радовалась связывающей их срамной тайне.
Раз Анины знакомые, собираясь в отъезд, попросили ее пожить у них с неделю: поливать цветы, кормить кота. Аня переехала и как-то под вечер ждала Гальперина и от нетерпения напробовалась коньяку из хозяйского бара. Непривычная пить в одиночку, пьяненькая девушка и коту поднесла валерьянки в блюдце. Кота забрало, он взмыл на стеллажи, содержимое полок посыпалось на пол. Аня ставила книги на место, когда под руку ей подвернулось тематическое изданьице, богато иллюстрированный журнал, где среди прочих групповых и парных хитросплетений тел нашлось место и для ее с Гальпериным любовной причуды. Потрясение Ани было так велико, что она не отперла дверь на требовательные звонки старого греховодника. Вскоре, впрочем, гинеколог и вообще сошел на нет».
Таков в общих чертах оказавшийся в моем распоряжении «Журнал Печорина», он же «китайская тетрадь». И что прикажете, взять и хладнокровно предложить эти записки натуралиста вниманию литературоведов в перхоти, борзых аспирантов и прочей исследовательской швали? Дудки.
К моим нынешним занятиям, я имею в виду том для «Библиотеки поэта», находка Татьяны Густавовны отношения не имеет. Новыми стихами, как и предполагалось, Чиграшов за последние годы жизни нас не порадовал. Есть, правда, ближе к концу тетради один стихотворный набросок, но уже поздно огород городить и перелопачивать рукопись, когда книга сверстана и вот-вот уйдет в типографию. Да и не шедевр эти одиннадцать местами совершенно нечитабельных строчек, хотя распознать льва по когтям удается, если сощуриться. Или собаку на сене. Войти второй раз в реку молодости Чиграшову не удалось. Или так: войти-то он, может, и вошел, но и лирический порох подмочил, даже если он у маэстро и оставался, в чем я лично сомневаюсь. Вот эти строки:
- Предыдущая
- 28/35
- Следующая