Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года - Булдаков Владимир - Страница 27
- Предыдущая
- 27/67
- Следующая
Как видно, пафос испепеления всего старого захватывал даже монархистов. Из-под пера С. С. Бехтеева неожиданно вышли следующие строки:
Непохоже, чтобы автор видел в поджигателях последователей В. И. Ленина.
Более ста лет принято считать, что большевизм всегда представлял собой сплоченную партию, руководимую мудрым Лениным. Отчасти это справедливо: перед войной большевизм частично растворился в социал-демократизме, частично стал превращаться в подобие радикальной антивоенной и антиимпериалистической секты. Но в 1917 году положение стало меняться: возник «стихийный» (внепартийный) большевизм, «большевизм улицы». В сущности, с большевизмом стали связывать всякое действие, направленное против установленного порядка, – «анархию», согласно тогдашней терминологии. В свою очередь, «идейный» анархизм был далек от тогдашнего образа анархиста-матроса, окруженного разбитными проститутками. «В сущности, анархизма у них (матросов. – В. Б.) никакого и не было, а было стихийное бунтарство, ухарство, озорство и, как реакция против военно-морской муштры, неуемное отрицание всякого порядка, всякой дисциплины», – считал В. Д. Бонч-Бруевич. Но именно это больше всего страшило обывателей, привыкших противостоять насаждаемым сверху «порядку» и «дисциплине».
В конце апреля анархисты подвергли грабежу и разгрому дворец герцога Лейхтенбергского, в котором они решили обосноваться со своими подругами-проститутками, привлекая последних обнаруженными там предметами женского туалета. После их ухода выяснилось, что во дворце действовали опытные взломщики, разбирающиеся в антиквариате. Маскировать свое ремесло «анархией» преступникам было очень удобно, повторяя при этом, что офицеры – «это провокаторы и контрреволюционеры… их бить надо, сволочей…».
Центром анархии считался Кронштадт. На деле собственно анархистов там было немного. Однако некоторые из них были заметны радикальными заявлениями. Так, наезжавший из столицы член Петроградского Совета И. С. Блейхман (Солнцев) 25 апреля заявлял, что «о самоопределении не может быть речи – наций не должно быть», в начале мая он обещал, что «никакой разрухи не будет», если «сметем красных черносотенцев (меньшевистско-эсеровских лидеров. – В. Б.), идущих рука об руку с черными черносотенцами». Он призывал «не быть трусами, мягкотелыми каракатицами… будем душить и давить». Напротив, местный анархист С. С. Дыбец горячо выступал против самосудов, предлагая обратить серьезное внимание на культурно-просветительную работу. Е. З. Ярчук настаивал на уравниловке. Другие анархисты подчеркивали, что они «идут с народом», а с властью идут, «насколько она выполняет нашу волю». В дальнейшем в Совете постоянно возникали яростные споры между двумя анархистами-коммунистами Блейхманом и Ярчуком. С одной стороны, анархисты провоцировали накал страстей, с другой – становились проводниками политической деструкции среди левых социалистов.
Тогдашние страхи рождались из непредсказуемости поведения вооруженных людей. Так, руководителей социал-демократов пыталась терроризировать некая мифическая организация «Черная точка». «Признавая вашу жизнь вредной, мы решили прекратить ее», – такие сообщения направлялись от ее лица Н. М. Чхеидзе и И. Г. Церетели (покушений, однако, не последовало).
Апрельские события вызвали у Керенского приступ политического отчаяния – во многом показного. 29 апреля, выступая на съезде делегатов с фронта, он заявлял нечто противоположное тому, что было сказано им чуть более полумесяца назад тоже солдатам и офицерам. Он начал с заявления, что его «сердце и душа сейчас неспокойны», что «так дальше спасать страну нельзя». Он полагал, что можно «заставить другие народы пойти нашим путем», то есть путем российской революционной демократии, рассчитывающей на мир «без аннексий и контрибуций» на основе довоенного status quo по соглашению с союзными «демократиями». Далее он попытался вызвать в присутствующих эмоциональный шок: «Неужели русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов?» Наконец последовала еще более пылкая фраза: «Я жалею, что не умер тогда, два месяца назад, я умер бы с великой мечтой, что раз навсегда загорелась для России новая жизнь…» Предложил Керенский и свой «диагноз»: «…Если сейчас не будут всеми сознаны трагизм и безвыходность положения…», то все, «о чем мы мечтали… может быть затоплено кровью»72. Сказанное можно было бы принять за трагическое пророчество, если бы оно прозвучало из уст человека, пролившего собственную кровь на полях безумной войны и мечтающего о свободе и мире для всех себе подобных. В противном случае эффект от подобных речей был не больше, чем от пения оперного трагика. Так, в сущности, и случилось.
Сдвиг революции с ожидаемого пути отмечал не только Керенский. В это же время С. С. Бехтеев так комментировал ход событий:
Увы, интеллигенция стала оплакивать собственную историческую неудачу задолго до торжества большевизма.
Современники не раз писали о «властебоязни» российских политиков, превратившихся с победой революции в «партию ИИ» – испуганных интеллигентов. Очевидно, это происходило от непривычки действовать самостоятельно, выработанной российским патернализмом. Характерно, что даже левые партии по мере ими же провоцируемого «углубления революции» чувствовали себя все менее уверенно. А. В. Тыркова отмечала, что к началу открытия Учредительного собрания эсеры «раскисли, теряют почву, в своих декларациях повторяют слова большевиков». «Кому из них хотеть победы?» – задавалась она риторическим вопросом. Политики этого склада по-прежнему легче чувствовали себя в роли жертвы. Возможно, это было главной психологической особенностью российской политики, неожиданно высвободившейся от царской «опеки». Это было более чем рискованно: человек, возлагающий вину на внешние силы, считал нобелевский лауреат И. А. Бродский, подрывает собственную решимость что-то изменить.
Увы, поэты 1917 года этого не замечали. В. Я. Брюсов в стихотворении с характерным названием «Молитесь» видел опасность в другом:
Происходящее он воспринимал как угрозу привычной старой – утонченно-манерной – эстетике Серебряного века. Соответствующие реминисценции словно парализовали аналитические способности тогдашних людей творчества. Логика тонула в водовороте страстей. Страх утраты привычных культурных ориентиров не случайно вызвал многократно повторяемый образ «грядущего Хама», еще в 1905 году ставшего с подачи Д. С. Мережковского символом ожидаемого, но казавшегося невозможным торжества плебса.
ПЕРЕКРАСКА ФАСАДА ВЛАСТИ
Апрельский кризис, казалось, разрешился. Было сформировано первое коалиционное правительство. Российские социалисты пошли на такой шаг скрепя сердце. Либералам также иного пути не оставалось. Вместе с тем стало ясно, что политическая песня деятелей типа П. Н. Милюкова спета: он попросту не вписывался в символические представления 1917 года. Вот каким он виделся К. Г. Паустовскому:
- Предыдущая
- 27/67
- Следующая