Великая легкость. Очерки культурного движения - Пустовая Валерия Ефимовна - Страница 22
- Предыдущая
- 22/77
- Следующая
Фантазии на тему адской или инопланетной природы власти, подчеркнутое в каждом рассказе противопоставление рядового гражданина и высокопоставленного управленца, сминающего его судьбу, как ненужную бумажку, ставят крест на разговорах о патриотизме и Родине, на риторике российского возрождения: очень уж чужеродные силы направляют потоки убаюкивающих слов. Глуховский высмеивает политическое лизоблюдство на телевидении («С премьером на шарикоподшипниковый завод? Просто фантастика какая-то!» – утешается корреспондент, которому зарезали эксклюзивный репортаж о летающей тарелке), дутую экономику (Россия научилась извлекать прибыль из воздушных шаров: «со времен основания государства Российского деньги тут делались из воздуха», «воздуху как основе благосостояния нашего государства и нашего народа нет замены!» – надсаживается трибун), курс на улучшение демографической ситуации (которую, в отсутствие социальных сдвигов, можно будет улучшить только через непорочное зачатие от фотографии «национального лидера»), свойское решение политической интриги (аллегорическая сценка отдыха на море политических «напарников», в результате которой «второй снова стал первым, а первый – вторым»).
Сам образ русского человека в этих условиях укоренившейся коррупции, едва прикрытого произвола, патриотической демагогии мутирует, непоправимо отклоняется от социальных норм – об этом рассказ «Utopia», герой которого, бывший преступник, а ныне губернаторский зам, оказывается во Франции, стране давней мечты, но не может воспринять то, за чем ехал, пытаясь на новом месте устроить криминальные разборки и сауну с девочками.
В итоге «Рассказы о Родине», написанные явно для легкого чтения, весело играющие популярными фантастическими образами и дожевывающие навязшие в зубах социальные темы, производят впечатление куда более пессимистическое, чем иная едкая публицистика. Просто потому, что Россия как объект публицистической мысли и критики вызывает волнение, задевает за живое. На Россию Глуховского жаль растрачивать слова и силы – остается только, подобно автору, ждать уничтожения государств и гибели самой Земли, когда клубящаяся, бубнящая пустота людского мира сольется с космической бездной.
Ракета и сапоги[55]
1
Когда Данилкин поссорился с Улицкой, стало ясно: наше советское прошлое стоит того, чтобы за него побороться.
В интервью по поводу только что вышедшего романа «Зеленый шатер» литературный критик «Афиши» объявил писательнице войну идей. Обвинив ее ни много ни мало в «фальсификации истории»: «Вы топите Большую Историю – в частной». А некоторое время спустя предложил свою трактовку эпохи – в объеме замечательного десятилетия: от триумфального полета Гагарина до его гибели.
Оппонентам как будто и делить нечего, ведь они оглядывают эпоху с противоположных точек: Улицкая – из-под глыб, Данилкин – в двух шагах от Луны. И все же записывают друг друга в альтернативщики. Улицкая если обращается к теме космоса, то лишь в связи с литературой: «новое небесное тело вошло в Галактику», – пишет она о ходившем по рукам филологов «первом Набокове». А Данилкин выносит диссидентов в сноску, мелким шрифтом призывая читателей решить, «правда ли, что подлинными героями 1960-х были вовсе не Королев и Келдыш, Гагарин и Титов, а Сахаров и Солженицын, Синявский и Горбаневская?»
Эта полемика не об истории – о приоритетах. Соперничество диссидентства и государственности – советский сюжет, которому прошедший год подарил неожиданную актуальность. В декабре выбор между «большим» и «частным», политическим и повседневным приобрел в глазах российских граждан остроту и практический смысл.
2
Скандальная слава историко-религиозного романа «Даниэль Штайн, переводчик» новому сочинению Улицкой не светила. Потому что роман о советском интеллигентном сословии не был идейным, хотя и продавался как таковой.
Издатели, а вслед за ними и рецензенты наскребли, сколько могли: репутацию возмутителя дум, в «Даниэле Штайне» предложившего совершенно диссидентскую реформу христианства, Улицкой надо же было поддерживать. Биологическая психология, которую в «Зеленом шатре» исповедует один из ведущих героев второго плана учитель Шенгели, годилась на приговор и советскому, и сегодняшнему поколению. Однако растиражированное в отзывах и аннотациях сопоставление инфантильного человека с половозрелой, но не распустившей крылья личинкой вряд ли стоило поднимать на щит. И потому, что педагогические прозрения героя философски мало обоснованы: не ясно, скажем, отождествление «взрослости» и нравственной чистоты. И потому, что нить его рассуждений хоть и протянута кое в какие главы романа, но в целом ничего в нем не объясняет, а вопль «Имаго!», которым окрестил себя один герой перед тем, как выброситься из окна, кажется форменной авторской несправедливостью: именно этот персонаж проявил нравственную чистоту и готовность отвечать за других, так что хоть и не состоялся как поэт, но доказал, что не личинка.
«Зеленый шатер» не подтвердил идейного лидерства Людмилы Улицкой, отбросил ее назад, в пору чисто беллетристической славы. Ожидания наши не оправдались, но это не значит, что писательница не справилась. «Именно судьба частного человека меня интересует», – призналась она в интервью «Афише», и неявная, говорящая тысячью мелочей философия частной жизни в романе есть. Пиковые точки повествования – не месседжи, а такие вот сцены примирения с жизнью, моменты, когда герои окончательно перестают различать добро и худо, своих и чужих. Плачут на кухне две пожилые приятельницы, потерявшие третью, ради которой наконец потеплели друг к другу; вспоминает тяжело умерших родителей человек, впервые встретившийся с больным сводным братом; партийная активистка на краю смерти не может вспомнить о своей жизни ничего, кроме дорогой семейной чепухи. Потому и герои ее романа – все же не диссиденты как таковые, не «ньюсмейкеры», как сказал бы продвинутый Данилкин, а образованная, но анонимная публика, реципиенты чужой борьбы, частные люди, которые, не впутай их история в государственные дела, зажили бы без помех: Илья – фотографом-фрилансером, Миха – энтузиастом-волонтером, Саня – чудаком-профессором.
Герои Улицкой самодостаточны – и тут, наверное, самая обида для Данилкина. Им не нужно никакого «Общего Проекта», которым критик рвется «нагрузить население». Причем никакого общего в обе стороны: ни государственного, ни диссидентского. Недаром Илья по сути использует литературное подполье для заработка и самопродвижения, Миха так увлекся глухонемыми подопечными, что едва не прошляпил арест Синявского и Даниэля, а Саня уже при Хрущеве эмигрировал в мир теоретической музыки. Что касается троицы женских персонажей – Ольги, Тамары, Галины, – они отчетливо идут вслед за любовью, принимая каждая от своего мужчины гражданскую позицию, как чемодан с рубашками.
Нет, герои Улицкой не бунтари, не подпольщики. Им достаточно частных задач.
Потому и предательство Ильи по отношению к любимой жене задевает не менее сильно, чем его сотрудничество с органами.
Потому и центральная история в романе – не «Имаго» и, может быть, даже не «Зеленый шатер», а «Беглец»: рассказ о художнике, который обрел свой дар в деревенской глубине России, вдали от столичных тяжб о власти и колбасе. В самой длинной тени от ракеты Гагарина.
Лев Данилкин, напротив, обходит Союз по солнечной стороне. «Сталинские лагеря» в биографии «Юрий Гагарин» промелькивают, но человек, который привел в повествование эту тему, жестоко высмеян: речь идет о летчике-испытателе, хранившем доказательство существования «небесной тверди». Неблагополучный вариант судьбы Гагарина история держала в запасниках: будущий космонавт принужден был скрывать родных, попавших в немецкую оккупацию. Данилкин отмечает это, но на теме не задерживается, ведь как бы то ни было «ни при Сталине, ни после никто особых препятствий его карьере <…> не чинил».
- Предыдущая
- 22/77
- Следующая