Кротовые норы - Фаулз Джон Роберт - Страница 71
- Предыдущая
- 71/129
- Следующая
Одержимость собственным воображением, способность позволить именно ему диктовать технику письма, а не наоборот, есть, по моему мнению, один из самых завидных талантов или состояний писателя, несмотря на все очевидные опасности и грозящую расплату. По самой природе вещей такое состояние не может не накликать врагов. Один вражеский батальон должен явиться от профессиональных издателей, которые обожают повторение пройденного в самой крайней форме – в виде так называемого «романа-по-рецепту», какой фактически в той же мере пишется заказавшим его издателем, что и автором. Этому тошнотворному направлению в сегодняшнем издательском деле, требующему, чтобы трезвый коммерческий расчет управлял естественными художественными стремлениями писателя, противостоит – как воплощение вечного отрицания – «Голдинг»; точно так же противостоит он и другим врагам: бездумным почитателям устоявшихся традиций, чей неизменный литературный идеал сохраняется почти так же твердо, как ортодоксальный прихожанин хранит свою веру, и кто считает всякое посягательство на этот идеал, малейшее несоблюдение его канонов равнозначным (во всяком случае, судя по злобности, с которой преследуется нарушитель) кощунству. Вот почему «Голдинг» для меня – пример для подражания и ангел-хранитель. Гляди-ка, он прошел через это и добился своего; значит, это можно сделать, да к тому же в одиночку.
Не думаю, что мой достаточно своеобразный взгляд на других писателей, умерших и ныне живущих, манера судить о них прежде всего с точки зрения естественной истории (то есть не столько по принципу моральному или оценочному, сколько по тому принципу, что все виды равны между собой… или, перефразируя Оруэлла, более равны, чем нам обычно хотелось бы думать) могут быть полностью приняты кем-либо еще; однако я полагаю, то же можно сказать и об ином, противоположном, к сожалению, широко распространившемся взгляде, который у меня ассоциируется с вопросом, какой здесь, в Дорсете, я не раз задавал и все еще задаю себе: «Почему мы, люди современные, не способны писать, как Томас Харди?» Однажды, доведенный до крайности, я ответил, что до глубины души рад, что не могу писать как Харди… и был тотчас же безвозвратно проклят за безобразное тщеславие и lese-majeste362. Увы, читатели во всем мире не обращают внимания на этимологию слова «novel»: для них все всегда лучше в прошлом. И в этом «Голдинг» всегда высится передо мной, словно древний менгир или монолит, как вечное доказательство того, что существуют иные верования, иные религии.
Вероятно, ни «Голдингу», ни Голдингу не придется по душе изображение его этаким иконоборцем в Храме Английской Литературы; однако некая часть не выраженного словами смысла и значения нашей встречи за ленчем крылась для меня в присутствии Дэвида Сесила. Если бы там оказался марсианин, он наверняка принял бы лорда Дэвида за маститого романиста, а нас – остальных – за его ярых поклонников, каковым, должен признаться, я вовсе не являюсь – или когда-то не являлся. Когда я был студентом (на французском отделении) в оксфордском Нью-Колледже, в 1940-х годах, мы яростно спорили из-за него, делились на его поклонников и противников, и споры эти выходили далеко за пределы английского отделения. Некоторым (пуританам) он казался невыносимо легковесным, этакой мушкой-красоткой, танцующей над рекой жизни; другим – самим воплощением жизни литературной элиты и самой литературы, знающим всех, знающим все; но важнее всего – в тускло-сером аскетизме послевоенного Оксфорда он был иным. Его можно было увидеть как-нибудь вечером, грациозно и эстетично опершимся на ограду под глицинией, возвышающейся над садом нашего колледжа, с изящным томиком в руке: читая, он, казалось, не замечал нас, шумных студентов, игравших на лужайке в шары; можно было услышать его призрачно бестелесный голос, прежде чем сам Дэвид Сэсил появлялся из-за угла Нью-Колледж-Лейн: он читал себе вслух Теннисона. Апокрифические анекдоты о нем, рассказывавшиеся его легко поддающимся пародированию голосом, то неожиданно громким, то тихо бормочущим, ходили по всему Оксфорду (и имя им легион), как и о другом профессоре, сэре Исайе Берлине363, тоже по случайности бывшему моим «моральным» куратором («Нет-нет, ради всего святого, не приходите ко мне со своими проблемами, мой милый. Я совершенно ничего не знаю о морали молодых людей»).
Помню, я видел одного из них, забыл, кого именно, входящим во дворик перед колледжем под руку с леди Эдит Ситуэлл364 – дамой гораздо более королевской осанки, чем нынешняя королева, которая незадолго до того посетила наш университет. Эдит Ситуэлл была сама Литература, и ее спутник удостоился гораздо большей чести, сопровождая ее, чем он мог получить от любых рангов или званий, присуждаемых обществом в целом, или даже от высокой научной репутации. Это зрелище было символично для того образа живой литературы, который сложился у меня в Оксфорде: литература – профессия исключительно для особо возвышенных существ, почти столь же далеких от обыденной жизни, как устрашающая компания завсегдатаев эксклюзивного кафе на Олимпе. Все сводилось к «знаменитым» именам, к знакомству с ними, к тому, чтобы быть увиденным в их обществе. Я не мог полностью избавиться от этого дурмана – от взгляда на литературу как на источник славы – вплоть до тех пор, пока сам не стал писателем и не убедился на собственном опыте, как иллюзорны массовые представления о жизни «преуспевающего» литератора: ее удовольствия редко соответствуют ожиданиям публики, а ее огорчения по большей части кроются как раз в том, что, по мысли читателей, мы должны бы приветствовать с распростертыми объятиями. Разумеется, можно избрать себе определенный savoir-faire, или savoir-ecrire, в Оксбридже365 (хотя даже и это имело бы свои не только положительные, но и отрицательные стороны: элегантные серебряные браслеты – если пользоваться языком романа – неминуемо превращаются в железные наручники). Но я полагаю, что университет вообще не может служить путеводителем по реальностям писательской жизни.
Опасаюсь, что эта мишурная, порождающая грезы сторона литературного Оксфорда прошлых лет оказалась в моем мозгу тесно связанной с фигурой – нет, с аурой – лорда Дэвида (как и вызывавшего самую большую зависть студента моих оксфордских дней Кена Тайнена366). Аура эта была возрождена сравнительно недавно, всего несколько лет тому назад, когда мне грозил суд по обвинению в клевете со стороны секретаря Общества Томаса Харди. Один журнал воспроизвел мое замечание о том, что некоторые из наиболее идолопоклонствующих членов этого Общества подобны исступленным фанаткам какой-нибудь рок-группы. Секретарь Общества взял на себя труд сообщить мне, что такое сравнение возмутительно и явится тягчайшим оскорблением для «таких членов Общества, как лорд Дэвид Сесил». Напыщенность этого заявления ни в коем случае не может быть виной лорда Дэвида; я уверен, что его мнения даже не спросили, да и сам я вовсе не имел в виду никого из столь ученых членов Общества. Вся моя совершенно иррациональная неприязнь, какую я в Оксфорде мог испытывать к тому, что – как мне казалось – он в себе воплощает, очень скоро снова испарилась перед реальностью, когда мы встретились за ленчем почти сорок лет спустя. И все же…
Причиной моих тогдашних ощущений было не что иное, как то, что Голдинг и я сидели рядом на банкетке за столиком у камина, а по другую сторону столика – против нас – сидел лорд Дэвид. Было ясно, что он дружен с Голдингом и они оба уважают друг друга. И все-таки когда мы вот так сидели там, мне в душу закралось что-то вроде предчувствия некоей издревле существующей полярности между выдающимися представителями литературного истеблишмента, с одной стороны, и выбившимися из низов (а все писатели – люди, выбившиеся из низов) романистами – с другой; легчайший, еле слышимый шелест противостояния – чисто символического – между разбирающимся в предмете профессором, носящим имя блистательного древнего рода367, память о котором всегда незримо витает над профессорской головой, и подверженным ошибкам, живущим в сегодняшнем дне писателем, этим еретиком-гуманистом, о котором я упоминал в самом начале. Такие мысли роились только в моей голове, эти двое ничего подобного и не" думали; я пишу о том, что никоим образом не отразилось ни в одном сказанном слове. Эта полярность, разумеется, существовала между тем «Голдингом» и тем «Дэвидом Сесилом», которых я сам придумал, меж двумя порождениями моего собственного воображения; между тем, кто обрел знание литературы путем чтения, преподавания, размышлений и создания научных работ о литературе, и тем, кто волей-неволей сам есть литература, ибо творит ее и является ее составной частью. Может быть, честнее было бы сказать, что на какой-то момент я почувствовал непроходимую пропасть, пролегающую между творцом и даже самым тонким и знающим критиком, толкователем. Жизнь одного кажется тесно сплетенной с жизнью другого, и во многих смыслах так оно и есть. Только по самой сути своей они навсегда необратимо отделены друг от друга.
362
lese-majeste – оскорбление величества (фр.).
363
Исайя Берлин (р. 1909) – английский философ, историк идей; специалист по истории русской ИНТРЛЛИГРИШШ[Эдит Луиза Ситуэлл (1887-1964) – английская поэтесса и общественный деятель, поощрявшая и поддерживавшая литературу и искусство модернизма в начале XX в., редактор антигеоргианского журнала «Колеса»; известна также прозаическими и литературоведческими работами.
364
Savoir-faire – здесь: способ жизни (фр.).
Savoir-dcrire – здесь: способ писать (фр.).
365
Оксбридж – широко принятое в Англии название двух главных университетов Великобритании – Оксфорда и Кембриджа; часто употребляется как символ первоклассного образования.
366
Кеннет Тайнен (1927-1980) – английский литературовед и театральный критик, сыгравший значительную роль в продвижении на британскую и мировую сцену произведений таких драматургов, как Осборн, Уэскер, Беккет и др.
367
Лорд Дэвид Сесил – прямой потомок приближенного короля Генриха VIII (правил в 1509-1547 гг.); первый лорд Дэвид Сесил – один из богатейших людей Англии того времени – был членом парламента, затем шерифом Нортгемптоншира (1532-1533).
- Предыдущая
- 71/129
- Следующая