Ворон и ветвь - Арнаутова Дана "Твиллайт" - Страница 33
- Предыдущая
- 33/107
- Следующая
Игнаций снова смолк. Не глядя протянув руку, взял со стола кружку с водой, смочил пересохшее горло и опять заговорил, позволив послушному голосу зазвучать ниже и глуше:
– Мы оставили их всех на той опушке. Трое юношей и две девушки, что дрались еще злобнее мужчин. И пятеро из нас легли в высокие травы, полив их кровью – первой нашей кровью на этой земле. Томасо, погибший вначале, его наставник отец Эмилио и Анрио – брат Томасо. А еще Ренцо и отец Адриан… Мы похоронили их на той же поляне и поехали дальше, уже зная, что мира здесь нам не будет. А следующей ночью пришли другие. Не любопытные юнцы, но те, кто явился мстить за них. Вся сила Благодати, что мы не жалея изливали вокруг себя, пропадала зря. Словно сама земля, сойдя с ума, восстала против. Травы обвивали нам ноги и оплетали рукояти мечей, птицы падали с неба камнем, целясь в лица. Умирали под вспышками – и тут же из ночной тьмы падали другие. Отцу Серджио вцепился в горло неизвестно откуда взявшийся волк. Но больше смертей не было. То есть не было в бою. Не было ни разговоров, ни проклятий… Всех нас – шестерых, оставшихся в живых, – растянули на земле, и началось… Знаешь, что было самым страшным? Равнодушие. Спокойные лица, безмятежные голоса… Я не помню, сколько их было. То ли четверо, то ли пятеро – таких прекрасных, что глаза слезились от взгляда на них, будто смотришь на солнце. Помню женщину, которая стояла над Рувио и улыбалась, медленно срезая его плоть тонкими ломтиками. Сначала он молился, потом кричал, как животное, потом только скулил, пока не затих… А они переходили от одного к другому – все вместе, будто соревнуясь. И позади них оставались изуродованные трупы, а мы, те, до кого не дошла очередь, лежали и ждали. Вот тогда я и усомнился в Свете Истинном, брат мой. Велик был мой грех…
Человек, лежащий у стены, судорожно вздохнул. Значит, все говорилось верно – и не напрасно. Снова поднеся кружку к губам, Игнаций отпил и продолжил:
– Мы лежали в этом ряду обреченных последними: я, потом отец Грегорио – наставник Ренцо. И больше всего на свете я хотел просто оказаться чуть дальше, поменявшись с Грегорио местами. Мне все казалось, что если чудо случится, то для последнего оставшегося в живых – и это буду не я. Свете Истинный, мне до сих пор стыдно за свои мысли в ту ночь. Почему умереть должен я? Почему не он, уже проживший немалую жизнь? А они встали над нами, глядя все так же равнодушно и спокойно, – и заспорили. Я не понимал ни слова, но был уверен, что они спорят. Только голоса все равно звучали мелодично и звонко… Потом один из них склонился и спросил на вполне понятном бренском, кого из нас оставить в живых? «Его», – сказал Грегорио, прежде чем я открыл рот. А я… Я промолчал. Девять с лишним тысяч дней прошло с тех пор, брат мой в Свете, – и среди них не было ни одного, исполненного покоя. Девять с лишним тысяч ночей – а я не могу забыть ту единственную… «Его, – сказал Грегорио. – Вы ведь хотите, чтобы об этом узнали, верно? Я уже немолод, мое время на исходе. А он будет помнить долго и расскажет другим». Они заспорили вновь… Я лежал и молчал, ненавидя себя за то, что не хочу и не могу отказаться. Понимаешь, я ведь должен был… Но не мог. Над нашими головами сияли звезды – и мне казалось, что я вижу впервые и их, и траву, склонившуюся к моему лицу… Они спорили все яростнее, пока один из них не положил конец спору. Он просто метнул нож, который крутил в пальцах, в горло Грегорио – и я остался один.
Заминка – голос все-таки сорвался. Ничего, пусть. Игнаций несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул, продолжая тщательно подбирать слова, словно ступая по трясине.
– Тот, убийца, склонился надо мной – светловолосый и светлоглазый, такой же безразличный, как они все, – но что-то в нем было не так, иначе. И я понял, что на него могу смотреть, не обжигая глаз, будто солнце скрылось за облаками. И нож, которым он убил Грегорио, был железным. Те, другие, были нечистью, не имеющей души и не способной отличить добро от зла. В этом же текла человеческая кровь, и он был куда хуже их всех. «Мальчик, – сказал он, улыбаясь, хотя выглядел не старше меня. – Твой наставник выбрал правильно. И вправду, так гораздо веселее. Мы еще успеем повстречаться, когда у тебя вырастут зубки. Ступай, песик своего бога, расскажи другим, что бывает с теми, кто заходит на земли народа холмов и льет его кровь. А чтоб не забыл…» – Он ударил меня носком сапога по ребрам, небрежно, даже лениво, – и я захлебнулся болью и кровавой мглой. Потом… Продолжать ли мне, брат мой?
– Да, – донеслось хрипло и словно неуверенно от стены.
Игнаций кивнул, хотя лежащий не мог этого увидеть, заглянул в почти опустевшую кружку. Пальцы болели все сильнее – явно завтра будет дождь. Вот и в окно, прикрытое плотной ставней, тянет не просто осенним холодом, но и сыростью.
– Принимать исповедь ночью – против канонов, – негромко сказал он. – Ночные молитвы – для истинно отчаявшихся и павших духом. Зелье, в котором больше яда, чем исцеления. Или милосердный ланцет… Ночью сильнее чувствуется боль и чаще умирают раненые – ты знал об этом? Все целители и палачи знают. А еще повивальные бабки, ведь дети тоже чаще рождаются ночью. Ночью мы, Инквизиториум, проводим допросы, пока душа человека наиболее беззащитна и открыта. Потому что, когда солнце на время скрывается, единственный свет, который может согреть и осветить, – сияет внутри нас. А еще потому, что мы и целители, и палачи, и повитухи при рождении истины. Летние ночи короткие, но я очнулся еще затемно, вскоре после их ухода. Встал, нашел в сумках крепкое вино и мазь для ран. Как смог, перевязал ребра, чтоб осколки не расходились еще сильнее. Всех инквизиторов учат основам медицины – не всегда ведь рядом есть лекарь. Ночь была тиха и прекрасна. Я смотрел на истерзанные тела своих братьев и не мог ни плакать, ни молиться. Только дышал сквозь боль самым сладким ароматом цветов и трав, какой может чувствовать человек. Я был жив, понимаешь, брат мой? Чудо, о котором я молил, свершилось, но я знал, что недостоин его. Отныне и навсегда я недостоин милосердия Света Небесного. Почему я хотя бы не предложил свою жизнь за отца Грегорио? Они все равно решили бы сами, но моя душа была бы чиста. А я… Я предал все, чему верил. И благоухание летней ночи мешалось с запахом крови, пока я стоял на той поляне, зная, что надо ехать. Я ведь даже не мог похоронить их сам – тех, кто тоже наверняка молился о чуде, дарованном самому жалкому из них. Я уехал…
Игнаций прервался, закашлявшись. Жадно допил остаток воды – пару глотков, – поставил опустевшую кружку на столик. Еще немного… А потом можно выводить к тому, о чем он пришел говорить.
– Я нашел не сумевшего сорваться с привязи коня и уехал, – повторил он устало, глядя в стену поверх спины лежащего. – Добрался до ближайшей деревни, рассказал священнику все, прежде чем свалиться в лихорадке. Потом, пока выздоравливал, пришло письмо с распоряжением отправляться в монастырь святого Леоранта, где тогда был местный капитул Инквизиториума. Там меня исповедовали и дали отпущение грехов. Я не скрывал ничего: ни своих мыслей, ни краткого греха неверия, в котором успел раскаяться, пока болел, ни страха, ни отчаяния… Это как нарыв: пока не выпустишь весь гной, исцеление не придет. А я хотел исцелиться. И у меня почти получилось. Знаешь, как бывает с глубокими ранами. Вроде бы все зажило, только рубец остался. Ноет иногда, жжет, тянет… Никак не забыть – только терпеть можно. Тот, убивший отца Грегорио, оставил мне памятку на всю жизнь. Ребра срослись неправильно: теперь одно плечо выше другого, и я всегда знаю, когда погода меняется. Хорошего мечника из меня тоже не вышло – тогда и не почувствовал, а потом колени и пальцы рук распухли и долго отказывались служить. Здесь это называют «прострел фэйри». То ли порча, то ли проклятие. Не смертельно, конечно. Случается со многими. Зато, поневоле оставив меч, я взялся за книги. Мой исповедник сказал, что такова, значит, воля Света Истинного, чтоб я служил ему не рыцарским мечом, а пером и пергаментом. Ныне, двадцать пять лет спустя, я, глава инквизиторского капитула…
- Предыдущая
- 33/107
- Следующая